Однако ни с кем у меня каких-то дружеских или просто доверительных отношений не сложилось. Я скучал на занятиях. Хотя быстро схватывал все, что предлагали преподаватели, тексты таких предметов как история КПСС надежно и без больших усилий с моей стороны укладывались в памяти. Но я оживлялся на истории зарубежной литературы и на истории Англии; охотно посещал лекции профессора Ильиша по английской филологии и истории английского языка, а также, вспоминая Зыцеря, лекции по языкознанию. Но больше всего мне нравилась языковая практика, и я старался говорить на английском при любой возможности. Преподаватель немецкого, который вводился со второго курса, слушая чушь, которую я бойко городил на этом языке на семинарах через пару месяцев, от души хохотал, но, в конце концов, хвалил и заверил, что на немецком я скоро заговорю не хуже, чем на английском.
В здании на проспекте Стачек мы проучились недолго. Через месяц нас перевели в основной корпус и в новое общежитие на Васильевском острове.
Мы переместились в центр, но условия в новом общежитии оказались не лучше, чем в старом. Комнату, в которую поселили, занимали кроме меня еще пять человек. Как и на Стачках, посреди комнаты стоял стол с четырьмя стульями. Общежитие размещалось в старом трехэтажном здании какой-то дореволюционной гостиницы с барельефами на фасаде и чугунной лестницей на верхние этажи. Чугунными оказались не только перила с балясинами, но и ступеньки с ажурными подступенками. Чугунная лестница для Петербурга — вещь обычная, город славится памятниками из чугуна. Так повелось с момента, когда местные власти обязали украшать здания чугунными решетками, оградами и другими архитектурными элементами.
Между моей кроватью и кроватью ближайшего соседа, студента-первокурсника худграфа Лени Котова, стояла почему-то не тумбочка, а этажерка. Это оказалось более удобным: места больше и достать то, что положил, удобно.
Леня Котов приехал из Феодосии, родного города Ивана Айвазовского. До своего земляка Лени Котову было далеко, тем не менее, в Крыму он стал в некотором роде знаменитостью после второй персональной выставки.
— А чего ты в Академию художеств не стал поступать? — спросил я, когда Леня дал мне полистать книгу отзывов со своей выставки. Не только рядовые посетители, но и профессиональные художники в лестных формах отзывались о таланте юноши.
— Опоздал с подачей документов, — объяснил Лёня. — Там экзамены начинаются раньше. А сюда, на худграф, поступил, чтобы не терять год. Да здесь тоже интересно и преподаватели хорошие.
В ногах Лени стояла кровать Васи Сечкина, высокого худого парня из-под Новгорода. Его лицо портили прыщи, которые он часто выдавливал перед круглым карманным зеркальцем, что вызывало у меня неосознанную неприязнь. Когда он начинал эту свою процедуру, я отворачивался или выходил из комнаты. Вася поступил на иняз после армии, пошил на заказ костюм-тройку и модное пальто с красной шелковой подкладкой и стал завсегдатаем танцевальных вечеров в ленинградских клубах. С нами Вася не водился. Нет, он не избегал нас, но общался как-то неохотно и больше по делу. По субботам и воскресеньям за ним заходил его новый питерский друг, невысокого роста смазливый мальчик Славик, который заметно прихрамывал на левую ногу из-за врожденного дефекта, но был с иголочки и безукоризненно одет.
Однажды Жора Дроздов, еще один наш товарищ по комнате, спросил:
— Вась, не надоело на танцы каждую субботу бегать? Времени не жалко?
— Не жалко, — отмахнулся Вася. — Там праздник: девочки, музыка.
— Будто мало девок в общежитии.
— А мне эти даром не нужны, — признался Вася. — Провинции я накушался. А здесь девочки столичные, с квартирой и пропиской.
На это Жора только усмехнулся и покачал головой.
Кровать Жоры находилась у двери, в самом неудобном месте в комнате, но Жору, человека степенного и невозмутимого, это, казалось, совершенно не трогало. Он вообще отличался рассудительностью и спокойным нравом. Давно известно, что таким характером обладают люди сильные, а Жора выглядел именно таким, большим и сильным, и иногда казалось, что он смотрит на нас с неким снисхождением, как на мелюзгу, которая путается под ногами. Учитель по призванию, Жора после армии успел поработать на целине и совершенно осознанно выбрал для поступления педагогический институт, чтобы связать свою дальнейшую жизнь с детьми и школой. Поступил он на немецкое отделение факультета иностранных языков. Еще в нашей комнате, в углу, голова к голове, устроились два поволжских немца — Яков и Генрих, по отчеству Андреевич и Петрович. Они говорили на немецком, но это был не hoch deutsch, а язык, на котором их потомки общались во времена Екатерины II, ведь немцы Поволжья, как и другие российские немцы, были оторваны от своей исторической родины, и поэтому их язык, практически, не менялся с XVIII века. На Волге в основном селились жители южных германских земель. И их диалект считался самым распространенном и общепринятым. Это звучало приблизительно так: «Ich will dich`n Vorschlag mache, Nachber: heit kommste un helfst mich, un iwermorje komm ich zu dich un helf dich», что означало: «Сосед, у меня к тебе предложение: сегодня ты придёшь ко мне и поможешь мне, а послезавтра я приду и помогу тебе». А на современном классическом немецком выглядит так: Ich will dich ein Vorschlag machen, Nachbar: heute kommst du und hilfst mir und übermorgen komm ich zu dir und helfe dir.
Это как у евреев «Sag mir noch amol» и у немцев «Sag mir noch einmal».
Немцы учились говорить на hoch deutsch, при этом очень старались и целыми днями, когда были дома, строили рожи и мычали, исправляя артикуляцию, которую унаследовали от своих родителей, причем Яков учился на повышенную стипендию, а Генрих до отличника только чуть не дотягивал. Генрих имел рост выше среднего, Яков же ростом не вышел и имел фигуру неказистую, но оба отличались педантичностью во всех делах, будь то взаимоотношения с товарищами или учеба. Они, например, не могли пойти на занятия, не выучив домашнего задания. Они никогда не брали денег в долг, но не отказывали, если кто-нибудь просил у них. Но, не приведи бог, если ты обещал взять десятку на пару дней и не отдал в срок. Они ничего тебе не скажут, но будут бросать на тебя многозначительные взгляды, укорительно покачивать головой и вздыхать: так что скоро ты почувствуешь себя как карась на сковородке и лучше перезаймешь где-то еще, чтобы успокоить их душу и прекратить этот тихий садизм.
В 1941 году поволжских немцев депортировали куда-то в Среднюю Азию, опасаясь сотрудничества с наступавшим вермахтом, и они находились вплоть до 1956 года в спецпоселениях. Некоторые семьи вернулись в Поволжье, в основном в Энгельс Саратовской области, и среди них оказались семьи Якова и Генриха.
Когда мы с матерью находились в эвакуации как раз в той же Саратовской области и жили в одном из поселков Красноармейского района, к нам однажды забрела пожилая немка. Она говорила, что этот дом, куда нас поселили как эвакуированных, занимала их семья до депортации. Немка ходила по дому, гладила рукой дерево комода, прислонялась головой к дверному косяку и плакала. Она ушла, а моя мать, по ее признанию, до самого конца эвакуации чувствовала себя виноватой, будто это она выселила несчастную немецкую семью из их законного жилья.
К Лёне приходили его товарищи с курса, а нередко и со старших курсов. Это напоминало какое-то особое братство, объединенное талантом рисования. Все — гении, все искали, а больше изобретали, новые формы и мечтали о славе Василия Кандинского, Казимира Малевича или, «на худой конец», Архипа Куинджи. Третьекурсник Ваня Шаповалов, например, внедрял «барельефы» в свою живопись и, чтобы сделать картину объемной, вымазывал краски столько, что удивительным казалось, чем он питался, потому что это выходило ему в копеечку. Но новатором в создании рельефной или объемной картины Ваня Шаповалов стать не мог, потому что до него с этим великолепно справлялся Ван-Гог, который размазывал наложенную толстым слоем масляную краску не только кистью и мастихином, но даже собственным пальцем, чему пример его картина «Звездная ночь».