— Господи, — переполошилась Василина и никак не могла справиться с замком.
— Мам, ты? — спросила Нюрка изза двери, и в голосе ее было беспокойство.
— Я! Я это, Нюр! — поспешила отозваться Василина.
— Ты крути ключ-то в другую сторону, вроде закрываешь. Он, замок, у нас наоборот поставлен, — объяснила Нюрка. Замок, наконец, поддался, и дверь открылась.
— Ты как приехала-то? — спросила Нюрка.
— А на трамвае. Колька привез. Совсем я. Буду у тебя жить теперь.
— Как так?
— А так, что там ненужная стала. Мешаюсь я там.
— Ну, гад ползучий! Ну жлоб… — Нюрка захлебнулась от возмущения. — А все Зинка, паразитка. Ее это дело.
— Мам, ты что, лежала, чтоли, на диване-то? — бросив взгляд на сбитое покрывало, обиженно сказала Нюрка. — Хоть покрывало-то сняла бы.
Василина неловко сползла с насиженного места и устроилась на стуле. Нюрка свернула и убрала покрывало в нижний ящик шифоньера.
Сожитель пришел к ночи, когда Василина уже устроилась спать (Нюрка постелила ей на диване), и все вздыхала и ворочалась, приспосабливая свои кости к новому месту. Он, по всему видно, был на сильном веселе, потому что фордыбачился, пытался петь, и на кухне что-то гремело и падало, а Нюрка все уговаривала его и о чем-то просила. Потом Нюрка вела его мимо Василины, придерживая за бок, а он старался идти на цыпочках, приложив палец к губам, будто приказывал себе не шуметь.
В Нюркином углу какое-то время слышалась возня, предостерегающий Нюркин шепот и даже отпечатался звонкий шлепок по голому телу, потом все стихло, и Василина услышала мерный храп.
«Тоже Бог счастья не дал, — подумала Василина. — Свой был мужик беспутный. Так от водки и сгорел. И это не мужик. А с другой стороны, как одной? Плохо без мужика-то в доме. Это она по себе знает. Тимофей умер, когда ей, слава Богу, за семьдесят уже было. А как тяжело без него приходилось. А Тимофею жить бы да жить. Все война, будь она проклята. В ключах сколько с коровой простаивал!.. От этого и помер.
Василина вздохнула, жалея дочку.
К вечеру, к Нюркиному приходу, она наварила картошек и радовалась, что смогла хоть чем-то помочь дочери.
Ужинать сели вместе. Нюрка достала огурцы и разогрела картошку. За столом Нюрка все больше молчала и украдкой поглядывала на мать, словно что-то хотела сказать и не решалась.
— Мам, — сказала она, наконец, когда поели, и Нюрка стала собирать со стола посуду. — Что, если я тебя отвезу к Тоньке? И не ожидая ответа, заговорила торопливо, объясняя, почему так нужно:
— На время, пока Лешку уговорю. Боится он тебя. Не хочу, говорит, с матерью. А то, говорит, решай сама, как знаешь.
Нюрка посмотрела на мать. Та молчала, лицо ее оставалась спокойным, и в глазах не было осуждения, но Нюрке стало не по себе.
— Уйдет ведь, — еле слышно сказала она, и в голосе ее была боль и растерянность.
У Василины сердце сжалось от жалости, и она, как умела, успокоила:
— Неруш, дочка! Ээ! Мне хоть тут, хоть там — все одно. Лишь бы крыша над головой, — соврала она. — А ему, оно, конечно. На любого доведись, нука, попробуй.
К Антонине ехали на автобусе. На поворотах Василину заводило в стороны, и она моталась на заднем сидении, заваливаясь то на один бок, то на другой. Узелок мешал ей держаться, но она не выпускала его и крепче прижимала к коленкам.
Встретили ее хорошо. Усадили за стол, и зять Федор даже достал бутылку белого, которую почти один и выпил. В разговоре стали ругать Николая за мать.
— Это все Зинка, подлюка. Она им, дураком, как хочет вертит, а он только бельмами крутит как баран дурной, — высказалась Антонина и свирепо глянула на Федора, который все подливал себе в рюмку.
— Этому лишь бы выжрать, — осадила она его мимоходом, скорее по привычке, чем по необходимости, и продолжила разговор с Нюркой:
— Я ему, дундуку, покажу. Барин какой. И эта утка раскоряченная. Ну как ты думаешь? — раздраженно вдруг заговорила Антонина, обращаясь к Нюрке. — Опять же, Верка, племянница Федькина у нас живет. Ни кола, ни двора. Замуж собирается, а где жить будут, еще не известно. И куда я матку? — спросила она Нюрку в упор. — Нет уж. Он, паразит, квартиру получил вместе с маткой. Погостить, пожалуйста!.. Мам, ты побудь денька два, я разве против? — живо повернулась она к Василине. — А завтра я к этим схожу.
И замолчала. Федька тяжело встал изза стола и под ненавидящим взглядом Антонины, слегка пошатываясь, пошел в свою комнату.
— Господи, вот свинья-то, — не удержавшись, бросила она зло в спину мужу, но тот даже не огрызнулся.
Василина прихлебывала чай из большой фаянсовой кружки, который пила по давней привычке вприкуску, макая сахар в чай. Она молча слушала, о чем говорила Антонина, и время от времени кивала головой, соглашаясь со всем, что та говорила.
Уложили Василину в зале на диван. Василина долго ворочалась и охала, пока нашла удобное положение, при котором боль в суставах не так беспокоила.
Уже засыпая, она вспомнила старшую сестру Дарью и пожалела ее. Все сыновья ее сложили головы. Четыре сына, кровь и плоть ее, на этой войне. От слез ослепла Дарья. А живет еще. «Лет девяносто есть, — прикинула Василина». Недавно зять, Федор, Тонькин муж, в Галеевке был, весточку привез. «Оххохо, — подумала вдруг Василина, — долго живем, лишнее уже. И ноги не ходят и руки не держат». И вспомнила, как вчера утром из рук у нее выскользнул стакан и разбился. Невестке она про стакан ничего не сказала, а собрала осколки и выбросила в мусор, затолкав поглубже.
— Теперь уж скоро Господь приберет. И меня, и Дарью, — успокоила себя Василина и, закрыв глаза, задремала.
Утром Василина собрала свой узел, взяла клюку, без которой на улицу не выходила, и пешком отправилась к самому жалкому своему сыну, Егору. Этот не прогонит. Сам хворый, потому и понимает лучше других, что такое немощь. И душа у него Богу открыта, хоть и партейный.
Глава 9
Чужие немцы и свои полицаи. Тимоха. Тень смерти. Казнь.
А ночью мне приснился кошмар той войны, о которой мне рассказывала бабушка Василина, и который ярко и отчетливо отложился в моем сознании и дополнился тем видением, которые так часто помимо моей воли посещали меня.
Немцы пришли в Галеевку в августе сорок первого. Проехали на мотоциклах по вымершей деревне, согнали всех к правлению колхоза и назначили старосту, которого привезли с собой. К удивлению сельчан, это был Васька Ермаков, исчезнувший куда-то из деревни, как только началась мобилизация. «Мало тебя раскулачили, — подумала Василина, — надо было на Соловки, гниду. А ведь думали, забыл, в колхоз приняли, завфермой поставили. А он затаился, значит, и носил камень за пазухой. Правда что, как волка ни корми, он все в лес смотрит».
Немецкий офицер через переводчика, городского мужчину в галстуке, с кислым выражением лица и высоким, почти бабьим, голосом произнес речь с крыльца, в которой бодро возвестил, что немецкая нация, наконец-то, освободила русский народ от ига советской власти и от колхоза, где нет простора частной инициативе и где ленивый и глупый одинаково получает с умным и работящим. Отныне каждый будет работать в полную силу на себя и Beликую Германию.
Он остановился, наверное, ждал, если не аплодисментов, то одобрения, но все подавлено молчали. А молодка Поля, пастуха Степана дочка, вдруг прыснула в кулак, изо всех сил удерживая смех.
Никто из деревенских, кроме Тимофея, да еще двух мужиков, воевавших в Германскую, не слышал никогда немецкой речи, и сейчас эта речь, лающая, чужая и непонятная, произвела гнетущее впечатление и даже недоумение: зачем этот в сером мундире с блестящими погонами, затейливо сплетенными, как пояски из лыка, с непонятным языком, который должен переталмачивать незнакомый городской, тоже не похожий на своего, человек; зачем здесь эти в сплющенных сверху касках, похожие на бульдогов, по трое сидящих в мотоциклетных колясках, с плоскими автоматами на шеях?