Глава 19

Подарки товарищу Сталину. Отцова война. Мистика или реальность? Есть ли предел возможности человека?

— Ну, что в школе? — спросил отец, когда мы после ужина стали играть в шахматы. Шахматы я не любил, хотя играл сносно. Во мне начисто отсутствовал отцовский азарт. И у меня не портилось настроение, когда я проигрывал.

Приступы головной боли у отца становились все реже, и они уже не были такими ужасными, как в первые два года после его возвращения, и я радовался этому, потому что не без моей помощи время справлялось с отцовым недугом. Мать тоже стала менее раздражительной. Страх за отца постепенно оставлял ее.

— Так что там в школе? — переспросил отец, переставляя коня с белого, то есть янтарного поля, на черное, малахитовое.

— Подарки товарищу Сталину делаем, — я двинул свою крайнюю пешку от ладьи, готовясь к короткой рокировке.

— Да, это святое. Что же ты товарищу Сталину готовишь?

— Хочу доклеить самолетик, который с прошлого года лежит недоклеенный. А то я его так никогда и не закончу, — я защитился от слона, переставив коня с черного на белое поле.

— Нуну! — отец уставился на доску.

— Пап, в прошлом году Каплунский нарисовал портрет товарища Сталина. Портрет вышел очень похожим, но учительница испугалась, сказала, что вождей рисовать нельзя, отобрала портрет и унесла в учительскую.

— Да? — поднял на меня глаза отец. — Действительно, нельзя. Чтобы рисовать членов политбюро, нужно быть не только художником, но и иметь специальное разрешение, — отец вывел королеву в центр поля.

— Почему?

— Потому что это слишком уважаемые народом люди, чтобы рисовать на них карикатуры.

— Но ведь Каплунский не карикатуру нарисовал, — настаивал я.

— А откуда это известно? Он же не профессиональный художник и мог ошибиться в отображении образа, сам не осознавая того. Давай, ходи!

Я сделал рокировку.

— Хорошо, пап, ну и пусть бы он что-то не так нарисовал. Так что из этого следует?

— Горде!.. Шах… и через два хода мат.

— Ладно, сдаюсь, — я смешал шахматы. — Так что из этого следует?

— Я не хочу об этом больше говорить. И я не хочу, чтобы ты об этом тоже говорил. Есть вещи, о которых не надо рассуждать, а принимать их, как должное.

— Ладно, пап!..Я хотел тебя еще спросить. Ты почти два года находился в Иране и видел, наверно, столько интересного…

— Коечто видел. Только не думаю, что это интересно, — отец нахмурил брови, и, видно было, что разговор этот ему неприятен.

— Почему ты никогда об этом не рассказываешь?

Отец как-то замялся, но после недолгого молчания заговорил.

— Ты извини! Я, наверно, должен. Но мне трудно вспоминать все, что связано с тем временем. Я не военный человек… Война как-то все во мне перевернула…Я женился, любил твою маму, родился ты, и я не был готов к такому близкому несчастью? Как-то разом все разрушилось, даже не разрушилось, а взорвалось и выбило всех из привычной среды… Я тебе читал Есенина, ты знаешь его некоторые стихи. По стихам можно судить о человеке. Это был чистый деревенский парень с очень тонкой, ранимой душой и нежным сердцем. Так вот, Горький сказал, что его погубил город, в котором он был чужим. Он растерялся, он оглох в непривычной среде. В городе ему было нечем дышать, как рыбе, выброшенной на лед. Так и со мной, хотя более точно сравнить меня с дикарем, которого отловили в джунглях и привезли в большой город. Иногда мне кажется, что все, что со мной произошло — это просто страшный сон, о котором надо забыть… Я знаю людей, которые живут войной. Они охотно рассказывают о ней, смакуя разные эпизоды из военной жизни. Я таких людей сторонюсь… Надеюсь, ты меня за это не осуждаешь?

— Ну что ты, пап?

— Но когда-нибудь я соберусь с духом и расскажу тебе все. Но только позже.

— Кстати, пап, наш директор сказал, что хорошо бы тебя пригласить на день Советской Армии, чтобы ты рассказал об Иране.

— Нет, — отрезал отец. — Нет, вопервых, потому что я только что говорил, вовторых, моя война, как ты ее называешь, была в какой-то степени секретна: я давал подписку о неразглашении, и мне никто не разрешит публично говорить даже об общеизвестных фактах. Отец даже привстал с табуретки.

— А откуда вашему директору известно о моей службе? — отец внимательно посмотрел на меня.

— Ему известно то, что всем известно. Что ты во время войны находился за границей, где выполнял специальное задание, и что в этой стране проходила встреча руководителей трех союзных держав, — покраснев под отцовским взглядом, сказал я, но что-то во мне запротестовало, и я с вызовом бросил:

— В, конце концов, ты мой отец, и я тоже хочу, чтобы все знали, что ты не сидел в тылу, когда все воевали.

— Ну ладно, ладно, — примирительно сказал отец. — Я сам поговорю с директором.

Я стал укладывать шахматы в янтарномалахитовую доску, отдельно каждую фигуру, любуясь в который раз ее тонкой резьбой. Шахматы эти мы берегли не столько как дорогую художественную ценность, сколько как память о счастливом исцелении генеральской дочери.

В тот раз отец так и не решился что-либо предпринять, чтобы вернуть дорогой подарок, но нашел случай, покрайней мере, поблагодарить генерала. Конечно, отец не преминул заметить, что Милу я лечил без всяких корыстных расчетов, и лучшая благодарность — это ее выздоровление. На что генерал cуxo сказал, что он иначе это и не воспринимает, а шахматы — лишь знак его расположения и элементарной человеческой памяти…

— Вова, — остановил меня отец, когда я встал, собираясь пойти на кухню, откуда доносился вкусный запах жареного лука.

— Подожди, раз уж мы заговорили о «моей войне»… Я хочу поделиться с тобой одним своим ощущением.

Я снова сел. Отец смотрел на меня, но было видно, что взгляд его обращен внутрь себя, и вряд ли он видел что-то перед собой.

То, о чем я расскажу, несомненно, тоже относится к необычным способностям человека, его психофизическим возможностям… Диверсия против нас была совершена, когда мы сопровождали груз через границу в нашу Туркмению. Колонна сразу встала, потому что диверсанты взорвали головную машину. Я со своим помощником, молоденьким лейтенантом, назову его Н., находился на заднем сидении «Виллиса». Вел машину наш шофер, старшина, туркмен Аман Сеидов. Услышав взрывы и увидев, что колонна стала, я хотел выскочить из машины, но не успел, «Виллис» тряхнуло, и все, казалось, утонуло в огне. Все дальнейшее ты тоже знаешь.

А теперь слушай. Я готов поклясться, что отчетливо видел снаряд, который прямой наводкой угодил в нашу машину. Раскаленная болванка лежала в машине, по ее стальной поверхности змеились огненные трещины, потом из них зловеще полыхнуло пламенем, а осколки начали медленно отделяться и плавно подниматься. И все это происходило бесшумно, как в немом кино. Куда-то исчез грохот взрывов, рев моторов, крики, пальба…

Потом все обрело привычный ритм. Яростно взметнулся столб взрыва, рявкнуло, будто доской ударило по ушам, и я потерял сознание.

Отец замолчал, но через минуту заговорил снова:

— Я об этом ни с кем не говорил, потому что больше это похоже на бред больного воображения. Но недавно наш шофер, пожилой уже человек, Иван Терентьевич, член партии, солидный человек, семьянин, рассказал историю, которая с ним произошла уже здесь в мирное время. На него во время ремонтных работ стал падать с высоты более двух метров двигатель «Студебеккера». Ты представляешь, что такое двигатель грузовой машины. Это минимум полтонны. Когда Иван Терентьевич увидел двигатель, он был примерно в 50 сантиметрах. И потом все остановилось. Иван Терентьевич оказался внизу, а двигатель потихоньку падает, а он от него сторонится, то есть, отползает. Он видел, как проплывает крышка клапанов, выхлопной коллектор проходит впритирку от его ноги, потихоньку входит в снег, а изпод снега поднимается пыль.

Я с интересом слушал в чем-то близкие мне ощущения и ждал, что дальше скажет отец.