— Пётр Никодимович в прошлом году взял и сказал, что, мол, партийность школьной работы должна заключаться только в обществоведении, но математика и другие точные науки — это частные предметы, — усмехнулась Алла Павловна, — так его весь год комиссиями изводили.

Пётр Никодимович сдержанно улыбнулся и согласно кивнул, но тут же произнёс:

— Тем не менее, на учителя возложена важная миссия, потому что, как сказал писатель Фёдор Абрамов, «Учитель — это человек, который держит в своих руках будущее нашей планеты».

С этим все дружно согласились, и только Светлана Николаевна пропустила слова математика мимо ушей и сказала:

— А меня заставили вводить антирелигиозное освещение в предмет. Антирелигиозное освещение я ввела, только это выглядит несуразно, как ярлык, приклеенный к шляпе, потому что, с моей точки зрения, к химии уж точно никакого отношения не имеет.

Когда я в шутку заметил, что мы говорим совершенно крамольные вещи, которые, если бы дошли до РОНО, кому-нибудь точно не поздоровилось, Алла Павловна заметила:

— А здесь, слава Богу, Эльзы Германовны нет…

Любови Ивановне, которая из-за моего ухода расстроилась больше всех, я подарил свою книжечку, что делал редко и только из откровенной симпатии.

Глава 24

Тоска по дому и по любви. В общежитии кирпичного завода. Хохол Микола и татарин Сабан. «Сто грамм — не харам». Первый день работы. Угроза «побачить, почому фунт нашого лиха» в действии. Тяжёлый труд рабочих кирпичного завода. Сердобольная напарница Вера. Саман проявляет чуткость. Талик Алеханов и дружба, которой не было.

Оставаться в школе я не мог, но уехать и появиться дома, когда в школах ещё продолжались уроки, я тоже считал для себя невозможным, потому что пришлось бы объяснять не только матери, но и знакомым, с чего это я приехал прежде, чем закончился учебный год, и не проштрафился ли я в чём-либо…

Но я всё чаще думал о доме, и меня стала одолевать тоска, которая съедала душу и угнетала психику. Я страдал от одиночества и от той тоски по любви, которая живёт в нас всегда, но проявляется вдруг с особенной и непонятной силой. Я решил освободиться от груза неудобных и потому лишних для меня здесь связей, в том числе отрешиться от всякой напрягающей мозг работы, ничего не писать, ничего не читать и нагрузить своё тело, которое с точки зрения христианской морали является низшей частью моего существа, хотя другие святые отцы говорят, что человеческое тело, как и душа, — суть художественное изделие, физической работой, утомить себя, и я всё чаще думал о той, кто мне на расстоянии оказался 'большим, чем я представлял. Я любил Милу и мысли о ней становились навязчивыми и занимали всё моё сознание. И только один вопрос не давал мне покоя: осталось ли в ней хоть что-то от взаимного чувства ко мне… И для сомнений были основания, потому что я не получил ни одного ответа на те, пусть и редкие письма, которые писал ей.

Я оставил записку Толику, в которой врал, что срочно должен уехать, сослался на непредвиденные обстоятельства, которые требуют моего присутствия дома, хотя, если иметь ввиду моё настроение и намерение, наконец определиться в отношениях с той, которую любил, в этом была правда, просто появилась вынужденная необходимость немного задержаться.

На столе вместе с запиской я оставил деньги за проживание вперёд, памятуя о скудном достатке семьи, в доме которой прожил некоторое время…

На кирпичном заводе, куда я устроился, любые рабочие руки в связи с текучкой кадров были в дефиците, и я без труда получил общежитие. Комендантша, строгая женщина лет пятидесяти с короткой стрижкой и гребешком в волосах, с отсутствием даже лёгкого намёка на макияж и в совершенно простой одежде в виде черной длинной юбки и синей шерстяной кофты на пуговицах, указала мне на две свободные кровати в просторной, но пустой комнате на четверых: кроме четырёх кроватей с тумбочками, облезлого шкафа, да стола с двумя стульями, больше ничего не было, как и в общежитии Строительно-монтажного управления.

— А кто здесь ещё живет? — спросил я больше для приличия, чтобы как-то завязать разговор.

— Татарин, да хохол, — сухо ответила комендантша, и видно было, что она не расположена к разговору. — Придут — увидишь. И что б мне никаких пьянок и никаких баб, — строго заключила она и вышла.

После работы один за другим пришли оба жильца.

— Новенький? — сказал высокий, сухой и жилистый малый, конопатый, с неприятными чертами лица и беспокойными мышиными глазками. — Чтой-то ти на рабочего не схожий… Мабуть мамин синочок? — Ничого, завтра ти побачиш, почому фунт нашого лиха.

— Микола, что ты к человеку цепляешься? — осадил Миколу другой жилец, татарин, которого назвала комендантша наряду с хохлом.

— Я — Сабан, — протянул мне руку татарин, белозубо улыбаясь.

— Сабан? — вырвалось у меня при имени, которое показалось мне необычным.

— Так называли у нас того, кто родился во время пахоты.

— Вот ти и пашешь як лошадь и все життя пахать будешь, — желчно откликнулся Микола.

Микола иногда мешал украинские слова с русскими и злобствовал без всякой причины. Злобствовал просто по своей мелкой сущности. Я сразу понял, что это дрянь человек, его нужно опасаться и держаться от него подальше.

— Ну и злой же ты… как собака, — лениво сказал Сабан, и это вызвало взрыв агрессии у Миколы.

— Що, татарин, давно не били? — вспыхнул Микола и уже готов был кинуться на Сабана, но встретился со мной взглядом, обмяк, глаза его потухли, и он остановился, словно споткнулся, и стоял, как вкопанный.

— Иди на место! — приказал я, и Микола покорно развернулся и пошел к своей кровати. Он сел и оставался в этой позе всё время, пока я говорил с Сабаном, который был сбит с толку моим вдруг изменившимся резким тоном, ничего не понял, но отвечал на простые вопросы как-то насторожённо. Я ругнул себя за неосторожность, которая могла мне навредить, но никак не мог допустить мордобоя в первый же день моего нахождения в общежитии, да и не хотел я, чтобы симпатичного татарина ни с того, ни с сего бил жилистый Микола.

— У вас в общежитии, наверно. часто драки бывают? — спросил я Сабана.

— А как пьянка, так и драка, а пьют почти что каждый день. — А бывает, из-за баб. У нас на заводе почти одни бабы работают.

— Ты-то ведь не пьёшь, — сказал я.

— Почему не пью? Пью. Только немного. Не люблю пьяных. Пьяные как свиньи.

— А как же шариат? Шариат запрещает мусульманам пить алкоголь.

— Да, запрещает. Но не многие соблюдают запрет. Разве что только истинные масульмане… Не знаю. У нас все религиозные праздники, не говоря о Курбан-байраме, всегда отмечались с водкой. У нас говорят, «сто грамм — не харам».

И словно оправдывая татар, Сабан добавил:

— Но мы не курим и не едим свинины.

Известно, что одной из российских проблем всегда было пьянство, но я не знал, что эта привычка не обошла стороной и татар. Невольно вспомнился просветитель Каюм Насыри, который, соглашаясь с утверждениями некоторых докторов, сначала тоже считал, что алкоголь в небольших дозах перед едой полезен, а потом стал категорическим противником выпивок независимо от дозы и призывал татар вовсе отказаться от этого. Очевидно, философа тоже обеспокоило распространение пьянства среди его соотечественников…

Всё это время Микола тупо сидел на кровати. Я, наконец, подошел к нему, дотронулся до плеча и вывел из ступора, в котором он находился. По-моему, он тоже ничего не понял, и это позволило мне избежать ненужных вопросов.

Спать здесь ложились рано, потому что рано вставали. Сабит с Миколой быстро уснули, а я всё еще ворочался, привыкая к новому месту.

В эту ночь мне снилась Мила и наша с ней романтическая ночь, когда мы не могли наговориться, и которая закончилась на травяном ложе среди густых зарослей кустов, лип с роскошными кронами и берёз, укрывших нас свисавшими почти до земли своими кудрявыми ветками у стен старого монастыря. И я во сне ощутил ту редкую благодать, которая вызывает слёзы радости и невыразимого счастья. А в ушах звучала фраза: «Я буду ждать тебя. Я буду ждать тебя, сколько бы ни прошло времени, я буду ждать даже, если ты не захочешь вернуться»…