— Сопровождали мы груз через границу и попали в засаду диверсионной группы. Я чудом выжил. Считай полгода в госпиталях валялся. Два месяца в Тегеране, три — в Ашхабаде… А сейчас приступы донимают. Голова.
— Ой, Паш, как я с ним намучилась, — плаксиво отозвалась мать. — Ведь как приступ начинается, на стенку лезет. Если б не Вовка, давно бы в Кишкинку попал. Потому и «скорую» боюсь вызывать. Как-то раз, когда Вовку где-то с ребятами носило, — мать строго посмотрела в мою сторону, — вызвала, а его в Кишкинку отвезли. Спасибо, сама с ним поехала, да еле уговорила, чтобы отпустили, да расписку заставили писать, что, мол, несу ответственность. Потом уж Вовка, слава богу, явился… Там не разбирают, нормальный ты или ненормальный. Глаза-то в это время безумные. Попробуй, вытерпи такую боль!
— А Вовка-то что? Чем Вовка-то помогает? — спросил дядя Павел.
— Да лечить он руками, Паш, может. Способности у него такие. Руки излучают какое-то тепло особое, — зашептала мать.
— Это что ж, колдовство какое, вроде как знахарь? — удивился дядя Павел.
— Дар это божий, сынок. Господь ему послал, — вмешалась бабушка и прочитала на память елейным голосом: «Придя в дом Петров, Иисус увидел тёщу его, лежащую в горячке, и коснулся руки её, и она встала и служила им».
— Мам, опять ты с глупостями своими, — осадила мать бабушку.
— Это не глупости, это Евангелие от Матфея, — усмехнулся отец.
— Попом бы тебе, Юрий Тимофеич, быть. И Библию, и Евангелие знаешь, — одобрила бабушка. Она робела перед отцом и обращалась к нему не иначе как Юрий Тимофеевич. Юрой отца называла только мать, но в третьем лице тоже звала по имениотчеству. Был он намного старше матери и относился к ней со снисходительностью старшеклассника к младшему.
— Нет здесь никакого колдовства, Павел, — повернулся к дяде Павлу отец. — Это научный факт. В научной литературе описаны случаи исцеления с помощью рук, которые являются источниками энергии. Более того, все мы — и я, и ты — обладаем этой энергией. Только некоторые люди обладают этой энергией в большей степени.
— Сынок, подержи руки над цветами, — попросил меня отец.
На этажерке с книгами в двухлитровой банке стояли тюльпаны. Их головки уже закрылись, будто цветы приготовились к ночному сну. Я с большой неохотой вылез изза стола и подошел к этажерке, потер руки одну о другую. Сухие ладони прошуршали смятым листом бумаги. Я стал гладить цветы, не прикасаясь к ним. По комнате разнесся легкий запах свежести. Бутоны зашевелились и стали распускаться. Дядя Павел как зачарованный смотрел на тюльпаны.
— Как же так, Тимофеич, я не понял? — вымолвил сбитый с толку дядя Павел. — Он их даже не трогал.
— Я же говорю тебе, что руки источают энергию. Это все равно, как цветы раскрываются на солнечный свет.
— Чудно! — покачал головой дядя Павел.
— Он много чего умеет, — сказал отец. — Ты ещё увидишь.
— А лучше б ничего не умел. Был бы как все нормальные люди. А у этого то запахи, то звуки, то сны какие-то ненормальные. И видит-то не то, что надо. А ночью подойдешь, лежит — не дышит. И не знаешь, то ли жив, то ли нет.
Мать заплакала.
— Да что ты, ей богу! — отец недовольно нахмурился. — Нормальный парень. И все у него нормально. Спасибо сказать нужно за то, что природа одарила его такими способностями. У него же, Павел, феноменальная память. Он страницу любой книжки может повторить за тобой без единой ошибки.
— Чудно! — повторил дядя Павел и внимательно поглядел на меня.
Я сосредоточенно ковырял вилкой картошку и облегченно вздохнул, когда мать неожиданно вернулась к недосказанному и наболевшему.
— Полгода известий никаких не было. И писем нет и похоронки нет. А приехал худой, в чем только душа держалась. Он и сейчас-то худой, а тогда чуть толкни и упадет. Тут чирьи по всему телу пошли. Избавились от чирьев, заснул. Дeнь спит, ночь спит и утром не просыпается. Я будить, а он не дышит. Ну что есть мертвец. Вот так иногда и Вовка. Чего и боюсь. Может, проснется, а может, нет.
Отец молчал, только брови сошлись на переносице, обозначив три вертикальные складки на лбу, а пальцы нервно выбивали дробь по столу.
— Перепугалась я, Пашенька, до смерти. Вызвала врача, а врач и говорит: «Это летаргический сон. Может быть, несколько суток проспит, а может быть, и месяцев. И ни в коем случае не пытайтесь будить. А мы будем следить, поддерживать глюкозой. Глянул на меня, а я сама как мертвец. Как заругается он. Да вы, говорит, себя-то пожалейте. Разве, говорит, можно так. Ничего же страшного не случилось. Сильное нервное истощение. Все обойдется. Ему укол сделал, да и мне заодно.
Павел, не перебивая, слушал и с невольным любопытством поглядывал на отца. Тот чувствовал себя неловко и, наконец, недовольно бросил матери:
— Ну ладно, хватит об этом. Кому про чужие болячки слушать интересно? У каждого своих полно.
— Погоди, погоди, Тимофеич! — остановил отца дядя Павел. — И что же потом? — спросил он мать.
— Да что? Проснулся через три дня. Не знаю, то ли Вовка, — он же не отходил от отца, все гладил его. А может сам по себе проснулся, — устало проговорила мать.
— Шура, сходи в магазин, принеси еще поллитровочку. Что нам, мужикам, одна? Не каждый день родственники с войны приходят, — попросил отец.
Мать замялась и как-то виновато взглянула на Павла. Я понял, что ей стыдно сказать при брате, что у неё осталось денег в обрез до отцовой получки. Но она встала и пошла в их с отцом комнату к шифоньеру, где под бельем хранила завернутые в ситцевую косынку деньги. Дядя Павел достал из кармана гимнастерки две новенькие сотни и хотел отдать матери, но отец отвел его руку:
— Ты спрячь свои деньги. Еще успеешь потратить. У нас пока есть, а там посмотрим.
Дядя Павел заупрямился, и мать при молчаливом согласии отца деньги взяла.
Мать ушла. Вслед за ней встала изза стола бабушка, собрала грязную посуду и унесла на кухню. Олька выпорхнула следом, а я с живым интересом слушал разговор отца с дядей Павлом.
— Сам-то ты как? Ничего ж еще не рассказал, — спросил отец.
— Да я писал, — уклончиво ответил дядя Павел.
— Ну, письма — это одно, а жизнь — другое. Какникак, полЕвропы прошагал, до самого Берлина дошел. Как там Европа-то?
— Европа как Европа. Что с ней, с Европой сделается? Много чудного, конечно… а народ ихний хороший. Их запугали коммунистами и потому нас встречали с опаской, недоверчиво, а потом разобрались, ничего. Видят, что мы не зверствуем, как фашисты, никого не трогаем, детишек подкармливаем…
— Русский народ отходчив, — подтвердил отец.
— Отходчив-то, отходчив, да всякой доброте есть предел, — возразил Павел. — Что делал немец с нашими людьми! Насмотрелись, век не забыть. И детишкам и внукам передам. Кто видел, тот не забудет… Стариков, детей расстреливали, над женщинами измывались, целые деревни жгли. Мы по Белоруссии шли, так волосы дыбом вставали. А про концлагеря знаешь?
— Слыхал, много писали, — отозвался отец.
— В Польше один такой освобождать пришлось, Майданек, недалеко от Люблина. Камеры специальные придумали, людей газом удушали. Нас встретили не люди, а полумертвецы, кожей обтянутые кости… Многие, особенно те, у кого родных замучили, люто немцев ненавидели. Тогда, перед вступлением в Германию приказ Жукова вышел об отношении к мирному населению и о мародерстве. Приказ и сдерживал. А то расстрел, без всякого трибунала…
Дядя Павел замолчал. Отец положил на стол вилку, которую крутил в руках, пока говорил дядя Павел, и задумчиво сказал, словно отвечал на свою мысль:
— Проводили здесь у нас по городу колонну пленных немцев, тех самых, которые нашу землю топтали, города жгли, а женщины смотрели на них с сочувствием. Какая-то старушка выскочила из толпы, подбежала к колонне и стала раздавать сухари.
— Я бы этой старушке всыпал по первое число, — зло сказал дядя Павел. — Нашла, кого жалеть. Небось при фашистах подолом пыль перед ними мела.