— Молодой человек, заходите.

— Да заходите, не стесняйтесь, — видя моё замешательство, повторил Яшунский.

В гримёрной напротив Яшунского за шахматной доской сидел Филиппов, о котором Давидович говорил, что он умница, но пьяница и забулдыга. Они играли в шахматы.

— Я, дорогой мой, в молодости котировался по первому разряду, — говорил Яшунский, снимая конем пешку Филиппова.

— А я, золотце, все больше в шашечки… в шашечки, болезный мой, — вторил Филиппов, снимая коня слоном.

Я видел, что Яшунский проигрывает, но, он, очевидно, решив прощупать своего партнёра, сказал:

— Может, вернуть ход?

— Нет уж, благодетель, не надо, — усмехнулся Филиппов.

Яшунский задумался, считая ходы.

— Черт с тобой! Все равно продую, — решил Яшунский и весело сказал, сгребая фигуры в сторону:

— Сдаюсь!

— Зря, — сказал Филиппов, зевая.

— Это правда, что у вас феноменальная память? — повернулся ко мне Яшунский.

— Кто вам сказал?

— Каширин, Борис Михалыч.

— Говорят, — неохотно согласился я, предполагая, что за этим последует просьба показать, как это у меня получается.

— И насколько ваша память феноменальна? — не отставал Яшунский, а Филиппов с любопытством смотрел на меня.

И мне пришлось в который раз демонстрировать свою способность запоминать тексты. На гримёрном столике лежала газета «Советская культура». Я попросил газету, пробежал глазами первую страницу, передал её Яшунскому.

— Могу пересказать страницу слово в слово, но если хотите, начинайте читать любую строчку — я продолжу.

Когда артисты убедились, что я действительно помню всю страницу, они с каким-то недоумением молча смотрели на меня.

— Ну, это выше моего понимания, — сказал, наконец, Филиппов.

— А чего вас принесло в театр-то? — спросил удивлённый Яшунский.

— Интересно, — сказал я первое, что пришло в голову.

— Да вам в цирке выступать нужно, — засмеялся Филиппов.

— Я подумаю, — пообещал я.

Яшунского позвали на сцену, он кивнул мне и заторопился к выходу. В дверях чуть задержался и спросил Филиппова:

— Пашку Алмазова провожать пойдешь?

— Спрашиваешь! — живо повернулся к нему Филиппов.

— Вы в шахматы играете? — спросил Филиппов, когда Яшунский скрылся в коридоре.

— Играю, но не люблю. Нет нужного азарта, — ответил я и тоже вышел из гримёрки.

Рабочие сцены больше всего были заняты в антрактах, а когда шёл спектакль, занимались чем угодно: сидели в комнате монтировщиков, играли в карты, чесали языки, травили анекдоты, а то и выпивали; но по звонку, предупреждающему об окончании акта, бросали всё и бежали на сцену, чтобы заменить или обновить декорацию, когда уже занавес закрыт.

Много интересного можно было услышать в такие часы свободного ничегонеделания. Как-то я спросил Давыдовича, почему мужская и женская гримёрки находятся в разных коридорах?

— Не знаю, почему, но когда-то здесь работала одна знаменитая костюмерша, которая в оба глаза следила, чтобы, не дай Бог, женщина не зашла в мужскую часть. На сцене, говорила, смешивайтесь, а в остальное время «не моги».

— Это Панночка, что ли? — отозвался худой жилистый Вячеслав.

— Она, — подтвердил Давыдович.

— Она, вроде, в своё время была любовницей самого Колчака. Он же, говорят, бывал в нашем театре.

— Это она, скорее всего, сама выдумала. Ну, подумай, на кой хрен адмиралу какая-то театральная бабёнка? — категорически изрёк Давыдович, отметая от верховного главнокомандующего белых армий возможную сплетню. — В театре он, говорят, бывал, но любовниц здесь не заводил… А вот что Панночка могла безошибочно разглядеть настоящий талант, впервые увидев артиста — это точно…

Алмазов, о котором говорил Яшунский, попросил Давыдовича взять человек пять ребят и помочь погрузить вещи в контейнер. Согласились с удовольствием. Я тоже попал в эту компанию, чему был, конечно, рад.

— Эх, такой дуэт распадается. Они же с Карасёвым такие овации вызывали, что другим не снилось. Кстати, Алмазов — это псевдоним, а настоящая его фамилия Панюшкин. Неблагозвучно.

— А куда он? — спросил я.

— Пашка-то? Да в Москву. Его столичный театр приглашает. Колька Карасев обиженный ходит, говорит, что на проводы в ресторан под расстрелом не пойдёт. Карасёв — ладно, а вот другие из стариков почему-то его уход восприняли тоже болезненно: делают вид, что ничего не произошло, а идти на проводы под разными предлогами отказываются.

— Зависть, — заключил Давыдович. — Одна Алочка Волошина сияет, будто это её в Москву пригласили. Все знают, что Москва — её тайное желание… А что? Она успешная. Может быть и получится.

— А Демидова идёт? — почему-то поинтересовался Леонард.

— А как же? Она же сохнет по Яшунскому. Он уже не знает, как от неё отвязаться. Считает себя соперницей Волошиной, хотя ей до неё как кошке до тигра.

Давыдович рассмеялся.

— Ты чего? — тощий жилистый Вячеслав тоже расплылся в невольной улыбке.

— Потеха, — со смехом проговорил Давыдович. — Главреж про неё сказал недавно, что в ней что-то есть, но это «что-то» прячется так глубоко, что надежды, что «оно» выйдет наружу, почти не остаётся. Какая-то, говорит, нескладная она вся. А помреж добавил с кислой физиономией: «Мужики, хоть бы кто выпрямил её, что-ли?» А кто-то возьми и скажи: «Пусть Господь её выпрямляет».

Все, кто оставался в монтировочной, грохнули со смеху.

— Это Филиппов при мне Яшунскому рассказал.

— Да Демидовой кроме атаманши в детской сказке «Лапти-самоплясы» другой роли не дают, — злословил Вячеслав.

Я тоже невольно засмеялся, хотя мне стало жалко Демидову, которую я не знал и не видел в роли, но, видно, такова была театральная среда, где царили соперничество, интриги и сплетни; это распространялось и на рабочих сцены, которые тоже считались театральными людьми.

Часов в десять утра мы были у Алмазова. Контейнер еще не подошел, и Давыдович распорядился пока стаскивать вещи вниз. Этаж оказался подходящим, третьим. Громоздкого почти ничего не было, кроме пианино. С него решили и начать. Суд да дело, Алмазов предложил по рюмочке. Его жена, Наташа, толстушка с матовым лицом и жирной косой, уложенной на затылке башенкой, посмотрела на него уничтожающе. Ребята было оживились, но Давыдович за всех отказался:

— Не суетись, Паша! Давай дело сделаем!

Жена Алмазова глазами поблагодарила его и, было видно, что она довольна.

Алмазов быстренько замял это дело, обратившись к жене, и, как бы, давая понять всем, что готовится нечто грандиозное:

— Ты, Маша, ставь картошку, селедочку пока приготовь.

— Делай свое дело! — отрезала Маша.

Пианино тащили вчетвером на веревках. Предвкушая хорошую выпивку, все были возбуждены, тратили сил больше, чем требовалось, мешали друг другу, но инструмент стащили быстро. Потом без особого труда снесли вниз холодильник, чуть больше провозились с «Хельгой», (хозяйка умоляла не поцарапать и не разбить стекло) и стали таскать уже вразброд мелочь, узлы с кухонной утварью, книги в связках, стулья, кресла.

После перекура стали грузить вещи в прибывший контейнер. Сначала пианино и всё громоздкое, потом узлы, книги сверху. Контейнер оказался вместительным, да и Давыдович знал свое дело туго. Так что, все влезло, все было закреплено и готово к отправке.

Пока Алмазов отправлял машину, его жена дала нам умыться и провела в пустой зал, куда поставила старый кухонный стол, который с собой не брали и оставляли здесь. Оставили еще две старые табуретки и стул. На табуретки положили доску. Сели четверо. Двое разместились пока на подоконнике, но сказали, что за столом постоят. Стул оставили Алмазову.

Закуска была хорошая: жареное мясо, соленые огурцы, яичница, целая картошка. Водки выставили много: Алмазов постарался. Пили и ели весело. Алмазова одергивала жена, напоминая, что ему вечером идти в ресторан.

— Не беспокойся, я знаю, — повторял Алмазов, но хотя пил и меньше всех, раскраснелся и к концу застолья был не то чтобы пьян, но навеселе заметно.