Мы неохотно подошли.
— Монгол, куда ведешь шкетов? — спросил он Мишку.
— Дак ить, день-то. Победа, гуляем. А что, нельзя? — забубнил Мишка.
— Чтобы гулять, марки нужны. У вас марки есть? — строго спросил Леха.
— Нету, — ответил за всех Витька Михеев.
— Ладно, фраера, пошли за мной, — решил Леха. — Знайте Леху. Когда Леха добрый, он угощает. А сегодня я добрый.
Лехa остановился у пивного ларька, вытащил из кармана пиджака несколько тридцаток и одну протянул Мишке.
— Нука, Монгол, сообрази пивка на всех. Мишка взял деньги и побрел в хвост очереди.
— Ты что, кишкинка, — вернул его Леха. — Нука, давай сюда.
Он взял Мишку за плечи и, работая как тараном, стал проталкивать без очереди к раздаче. На Лёху обрушился шквал негодующих голосов, но он, кривляясь и балагуря, лез вперед.
— Что, папаша, не видишь, беременная женщина пить хочет. Граждане, пропустите женщину с ребенком… Да дай пройти больному, а то щас с ним припадок будет… А ты, фраер, тихо, жить надоело?
Минут через десять Лexa с Мишкой вылезли из очереди с пивом, которое держали в двух руках. Лёха показал на беседку над обрывистым берегом. В беседке оказалось полно народу, и мы стали спускаться ниже к покореженному «Тигру».
Этот «Тигр» мы облазим вдоль и поперек и отвинтили все, что можно было отвинтить и унесли все, что можно было унести, а что не успели мы, унесли «монастырские». В прошлом году «монастырскому» пацану Кольке Серому люком перебило кисть. Зрелище было не для нервных, кровь лилась ручьем из рассеченной раны. Колька весь перемазался кровью. Штаны и синяя рубаха покрылись черными мокрыми подтеками. Ребята разодрали Колькину рубаху на полосы и замотали руку. Тряпка тут же набухла и превратилась в темное месиво, похожее на лежалое мясо.
— Вовец, — позвал Самуил, — помоги.
Я оттолкнул ребят и перетянул руку в предплечьи. Я мог это делать. Но я мог и другое. Я снял окровавленные тряпки и наложил руки на рану, не касаясь ее. Я сосредоточился на своих руках, и когда почувствовал, что кисти рук наливаются теплом, а кончики пальцев начинает покалывать как от комнатной воды, в которую опускаешь окоченевшие на морозе руки, стал водить руками над раной, импульсами посылая живительную силу, которая жила во мне.
Кровь стала свертываться и скоро только чуть сочилась из раны. Остатками рубахи мы перевязали Колькину руку и отвели в больницу.
Я не знаю, откуда это у меня. Мать говорит, что это появилось после того, как меня маленького зашибла лошадь, и я лежал без сознания и был при смерти. Я этого не помню. Мне кажется, я всегда обладал способностью снять чужую боль, заживить рану, погрузить человека в сон.
А еще я умел отключать свое сознание и тогда видел странные вещи, которые происходили где-то не в моем мире. Вдруг появлялись и начинали мелькать замысловатые рисунки и знаки, которые я воспринимал, но не мог понять и объяснить. Я видел диковинное. И сны я видел яркие и тоже очень странные. Бабушка Василина, когда мы ездили к ней в деревню, говорила, что сны мои вещие, только не всем их дано разгадать. Отец на это хмурился, но бабушку не разубеждал.
Мы держали в руках по кружке пива. Я пива раньше не пил и даже не пробовал, но знал, что оно горькое и уже ощущал во рту вкус этой горечи. Для меня было очень важно составить верное вкусовое представление, прежде чем я попробую что-то мне незнакомое, и если это представление не совпадало с его настоящим вкусом, я не мог это есть. Так было со мной, когда я впервые попробовал коржик. Коржик в моем представлении должен был иметь вкус чего-то очень пряного, гвоздичного и поперченного, то есть должен пробирать до слез, как хорошая горчица или хрен. И когда я увидел, что это просто выпеченное тесто со вкусом сдобного печенья, я не смог проглотить ни кусочка, мой организм протестовал, и в нем не нашлось механизма, способного примирить это ожидаемое и действительное. То же произошло с пастилой. Я ожидал что-то вроде повидла с чуть кисловатым вкусом, а это оказались белые приторно сладкие брусочки, которые нужно жевать, и они ватой заполняли рот. С тех пор я никогда не ел пастилу.
Леха достал из кармана початую бутылку белоголовки, вынул зубами газетную пробку, хлебнул из горла, весь передернулся, заведя глаза так, что сверкнули белки, нюхнул рукав и, протянув Мишке Монголу бутылку, отхлебнул из кружки пиво. Монгол взял бутылку, смело сделал глоток, тут же поперхнулся, и его вырвало.
— Ты что, падла, добро переводишь? — Лexa вырвал из Мишкиных рук бутылку и отвесил ему шелобан. — Нука, Мотя, — повернулся он к Витьке Михееву. — Покажи, как надо пить.
Витька осилил два глотка и изо всех сил держался, чтобы не показать отвращения, но рот его невольно перекосился, а глаза покраснели и налились слезами. Младший брат Витьки, Володька, испуганно смотрел на Витьку. Вместе братьев звали Михеями, а по отдельности Витька Мотя и Володька Мотя, потому что мать их звали Мотей, и женщины на улице говорили о них: «Мотины дети».
Я цедил горькое пиво сквозь зубы. На душе у меня было неспокойно, и дрожали руки, оттого что я участвую в чем-то постыдном. Пиво не уменьшалось, я косил глазами по сторонам и ждал удобного случая, чтобы выплеснуть желтую жижу в кусты.
Ванька Пахом глотнул из бутылки и, не поморщившись, набрав в легкие воздух, залпом выпил кружку пива.
— Во, кореш дает, — с восторгом хлопнул себя по ляжкам Лexa, возводя Пахома в герои. — Молоток. Нака, закури.
Пахом затянулся, закашлялся, но папиросу не бросил.
— Лёха, Плесневый! — раздался голос сверху.
У беседки стояли два парня в таких же как у Лехи кепочкахмосковках.
— Ты чего там детский сад развел? Канай сюда.
— Уму учу, — осклабился в радостной улыбке Леха и полез наверх. По дороге он обернулся и пригрозил мне.
— Скажешь матери, шкет, убью. Не посмотрю, что колдун!
Пахома развезло. Сначала они с Витькой Мотей словно взбесились — кривлялись и хохотали. Потом стали колотить палками по танку и устроили такой грохот, что кто-то высунулся из беседки и крикнул:
— Нука, пацаны, кончай бузить!
— Иди ты, дядя, пока цел, — зло огрызнулся Пахом.
— Ах ты, сопляк, — разъярился усатый дядька с медалями на гимнастерке. — Я сейчас покажу тебе «пока цел». Он отдал кружку с пивом своему товарищу и легко перемахнул через перила беседки. Мы, не сговариваясь, бросились к речке. Пахом упал и пропахал носом землю. Мы с Мишкой подхватили его под руки и потащили к плотине. У плотины остановились, чтобы перевести дух. За нами никто не гнался. Все тяжело дышали. Пахом был бледен. Стесанный подбородок кровоточил, губа раздулась, а под носом запеклась кровь. Ему стало плохо. Мы перешли через плотину на свой берег и расположились на любимом месте под ремесленным училищем.
— Пахом, давай раздевайся, — приказал Монгол.
— Зачем? — Пахом еле шевелил губами.
— Окунешься — станет легче.
— Вода холодная, — жалобно протянул Пахом, стягивая все же с себя рубашку. Монгол с одной стороны, я — с другой повели Ваньку к воде; у самой воды его вырвало. Витька Мотя, который тоже стал раздеваться, увидев, как дергается в спазмах Ванька Пахом, быстро пригнулся к кустам.
Пахом с Витькой после купания сидели синие и клацали зубами.
— Матери не гооворите! — выбил дробью Пахом. — Выыдерет?
— А зачем пили? — жестко заметил Монгол.
— А ссам не пил? — огрызнулся Ванька.
— А я нарочно, выпил и выблевал. А ты, Пахом, из подхалимства и водку, и пиво вылакал. Во, мол, какой я ушлый.
Пахом только вздохнул и ничего не ответил.
Домой мы шли злые, голодные и недовольные собой.
Ремесленники, квартировавшие у Михеевых, устроили возле дома «матаню». Белобрысый, веснушчатый Колька в черной, уже много раз стиранной, и от того с белыми отсветами, рубахе, затянутой ремнем со стальной бляхой и выбитыми на ней буквами «РУ», лихо наяривал на двухрядной гармошке барыню; лицо его, как и положено гармонисту, было непроницаемо серьезно и безразлично, будто все, что здесь происходит, его не касается. А вокруг мелкой дробью выстукивали каблуки.