Он задержался на работе, пришел голодный и уставший. Дома было холодно, печка не топилась. Варвара сидела на кровати, не зажигая света, и ждала Павла.

— Ты чего в темноте сидишь? — спросил Павел и включил свет.

Варвара промолчала. Павел повесил кепку на вешалку и попросил:

— Поесть нечего?

— Посмотри, — не вставая с места, зло сказала Варвара.

Павел подошел к подоконнику и заглянул в кастрюлю, где, застыв желтыми льдинками, стоял свекольник, сваренный вчера Павлом.

— Неужели не могла хотя бы разогреть? — громыхнул крышкой Павел.

— Сам разогрей, если печку растопишь!

— А у тебя что, руки не оттуда растут? — рассвирепел Павел, — Ты что, профессорская дочка? Ишь, фрау мадам… Это ж твое, бабье, дело. Уголь принесен, дрова на растопку есть. Ну ладно, не умеешь чего-то, так ты же и научиться не хочешь!

— Чему надо, тому научилась, — не тая злой усмешки, огрызнулась Варвара. — Я к тебе в прислужницы не нанималась. Не для того замуж выходила, чтоб тебе жратву готовить.

— А для чего ж ты выходила? — изумился Павел.

— А я думала, что на руках носить будешь, — с издевкой сказала Варваpa. — А то на что ты мне рыжий недомерок сдался! Там у меня не чета тебе были.

Она выплеснула эту фразу вместе со злобой.

— Ах, вот оно что!

Павел побагровел, желваки заходили по скулам, кулаки сжались, и он сделал шаг к Варваре. Варвару испугали его глаза: они люто ненавидели, они убивали, точно он шел на врага. И Варвара закричала. Павел остановился как от тычка, с минуту смотрел на Варвару, потом пошел к вешалке, взял кепку и вышел, хлопнув дверью.

Он сидел на скамейке во дворе, курил и думал о войне, где ему жилось проще. Ему вспомнились его фронтовые друзья, и он невольно улыбнулся, а на сердце чуть потеплело. Потом словно ожили картинки недалекого прошлого, когда он, демобилизованный старший сержант Павел Мокрецов, возвращался домой…

Больше шести суток Павел трясся в теплушке. Ехал он из Берлина, а путь его лежал в незнакомый городок, где теперь жила мать с младшей сестренкой, вывезенные из голодной деревни Обуховки, что в родной Смоленской области, два года назад. За шесть дней он проехал то, что прошел с боями за четыре года и вместе с товарищами стоял в дверях теплушки, узнавая места, которые навек остались в памяти, и сглатывал горький комок, вспоминая погибших здесь друзей.

Его никто не встречал, и он, оказавшись на платформе разбитого вокзала, стоял с туго набитым вещмешком и большим трофейным чемоданом, озираясь по сторонам. За четыре года войны он впервые почувствовал вдруг себя одиноко, словно враз потерял семью, как это случалось на фронте с его братом — солдатом. Вызывают на КПП, вручают письмо, а там… Мужайся, солдат… «в результате прямого попадания… отец, мать, сестренка». Солдат мужался, но седел на глазах, каменел и остервенело лез под пули… По каким-то немыслимым законам пули часто обходили его, и он оставался целым.

И Павел растерялся. А вокруг сновали люди с мешками, чемоданами, узлами. Мелькали и солдатские гимнастерки, но в них были уже другие, гражданские люди, для которых война не стала и не могла стать ремеслом, потому что была лишь эпизодом, страшным и затянувшимся, но эпизодом, а ремесло у них было другое и там, на войне, по нему тосковали и, приближая тот день, когда будет можно оставить автомат и взять нормальный мирный инструмент, отдавали жизни.

Павел помнил, как старательно и ловко работал топором рядовой дядька Федор, когда размещались на постой в каком-нибудь украинском хуторе, помогая хозяйке поправить забор или выполняя другую плотницкую работу; и как блестели глаза сержанта Галутина, когда он копался в часовом механизме, который попадал ему в руки.

Павел поискал глазами, у кого спросить, как пройти на улицу Советскую, где у сестры жила мать, но мимо шли озабоченные и занятые своим люди, и он, вскинув повыше вещмешок и взяв чемодан, пошел к выходу в город. На привокзальной площади было не так людно как на вокзале, прохожие не суетились; они деловито шагали мимо Павла, успевали бросить уважительный взгляд на его грудь с шестью медалями и двумя орденами, но не замедляли шаг. Мимо прошел инвалид в вылинявшей добела гимнастерке. Он широко переставлял единственную ногу, ловко помогая себе костылями.

— Земляк! — окликнул Павел инвалида. Тот остановился и с недовольным видом повернулся в сторону Павла, но, увидев солдата, фронтовика, подобрел.

— Отвоевался, кореш? — рот его расплылся в беззубой улыбке. — Где воевал?

— Начал под Москвой, закончил в Берлине.

— То-то, я вижу, цапок сколько! — подмигнул инвалид. Павлу его тон не понравился, и он нахмурился:

— Я за эти цапки три раза в госпиталях валялся.

Он закинул за плечо вещмешок и взялся за чемодан.

— Ладно, солдат, хорош психовать. Я крови пролил не меньше. А медалей у меня поболе твоего. Давай лучше петуха. Серегой меня зовут.

— Пашка, — чуть поколебавшись, протяну руку Павел.

— Выпить бы нам за знакомство, да я на мели. Угостил бы что ли?

— Можно, — решил Павел. — Только не долго.

— Чего там долго! Вон магазин. А вон шалман на другой стороне, видишь? «Зеленый шум» зовем, — засмеялся Сергей, показывая беззубый рот.

В павильончике кучевыми облаками плавал синий папиросный дым. «На папиросы я не сетую, сам курю и вам советую», — вспомнил Павел рекламную надпись на деревянном щите возле магазина и улыбнулся. Выше надписи был изображен лихой красавец в шляпе и с дымящейся папиросой.

Стоял гам, и почти не было видно лиц. Мужское сословие брало приступом буфетную стойку, теснилось у дощатых стоек вдоль стен, устраиваясь на пивных бочках, занимавших добрую половину павильона.

Рыжая буфетчица виртуозно отмеряла водку, собачилась с очередью, подавала закуску, наливала пиво, опуская кружки так низко, что желтоватая вязкая пена заполняла весь объем кружки, начинала вываливаться наружу.

Серега протиснулся к буфету. На него злобно ощерилась очередь, но при виде костылей успокоилась и только тихо ворчала. Сергей взял две кружки пива, камсы и хлеба. От водки и пива Сергея быстро развезло, и он стал встревать в чужие разговоры и задираться. Пьяный он оказался злым и подозрительным. Но, видно, его здесь знали и не обращали внимания, пропуская едкие слова мимо ушей. Когда его кто-то окликнул и позвал: «Серега, иди сюда!», он радостно осклабился и сказал Павлу: «Мои кореша! Айда к ним!» Но Павел посмотрел на часы и заспешил: «Не могу. Надо домой». Сергей полез пьяно целоваться, но задерживать не стал.

Павел шел пешком, часто останавливался, глазел по сторонам, знакомясь с городом, и беспричинно улыбался. Его захлестывала радость бытия. Ему хотелось обнять каждого встречного, хотелось с каждым заговорить. А встречные торопились и жили полной гражданской жизнью — для них война стала уже чем-то прошлым, хотя следы ее были всюду. На месте домов — груды кирпича, покореженное железо, битое стекло, разметанные взрывами расщепленные доски, бревна. Казалось, весь город превращен в груду развалин. И на этом фоне радовало глаз выщербленное пулями, но уцелевшее пятиэтажное здание, на куполе пожарной башни которого развевался красный флаг.

Улица Свободы находилась в стороне от центра, и Павел, поминутно спрашивая и путаясь в переулках, наконец, подошел к дому, где жила сестра.

Дом был несуразно длинный и изогнутый, как паровозный состав на повороте, со множеством подъездиков и входов. Видно, к основной части дома все подстраивали и подстраивали квартиры, и дом удлинялся вглубь двора до тех пор, пока ни уткнулся в каменную кладь разрушенного детского сада. Посреди двора был разбит огород, обнесенный железными прутьями, колючей проволокой и ржавой металлической сеткой.

Павел стоял в нерешительности, не зная, в какую дверь войти. Сердце его бешено колотилось. Из окон смотрели на него с любопытством. Вдруг из дверей ближнего к Павлу подъезда выпорхнула легонькая старушка с пучком волос, собранных узлом на затылке. «Пашенька, сынок, — с каким-то всхлипом выдохнула она и повисла на Павле, и обмякла вдруг, сразу ослабев. Павел подхватил ее, прижал к себе, гладил по голове и тихо повторял: «Мама! Родная моя!»…