— Из тебя слова не вытянешь, — вздохнула мать.

— Да все они такие, прости меня Господи, — поддакнула как-то невпопад бабушка. Она больше обычного суетилась вокруг матери и больше мешала, чем помогала.

— А где Олька? — спросил я.

— Сидит в комнате, ревет! — бабушка понизила голос до шепота.

— А чего ревет?

— А от матери попало.

— От моей?

Бабушка промолчала. Олька часто тоже мою мать называла матерью.

— За что?

— А за дело.

— За какое дело? — Я уже начал злиться, потому что от бабушки никогда ничего толком не добьешься.

— Карточки потеряла! — наконец сказала бабушка.

Я молчал, не зная, что сказать. Карточки — это хлеб. В войну — это жизнь или смерть. Сколько людей лишились жизни, оставшись без карточек. Правда, сейчас не война, но все же. На базаре буханка хлеба — двести рублей, для некоторых половина получки.

— Била? — осторожно полюбопытствовал я, жалея Ольку.

— Знамо, по голове не погладила.

— И как же теперь без карточек?

— Дак карточки-то целы.

— Как целы? А говоришь, потеряла.

— Дак, и потеряла.

— Что ты, баб, все «дак, дак». Расскажи толком-то, потеряла или не потеряла? — Я все же разозлился.

— Дак…, — начала опять бабушка, но тут встряла мать.

— Украли у нее карточки, — голос у матери был раздраженный, даже злой. — Украли, а она ничего не сказала. Это Кустиха рассказала. Какой-то хромой дядька выхватил у нее карточки из рук. Она закричала, а тот бежать. Спасибо мужики в очереди пожалели, да бросились за хромым. А тот: «Знать ничего не знаю, не брал». Мужики накостыляли ему и обыскали. Нашли карточки и отдали этой дуре.

— А за что же Ольке попало? Карточки-то целы!

— За то, что рот не разевай. Кто карточки в руках держит? Хорошо, мужики нашлись сознательные, а то — ищи ветра в поле.

Я пошел к Ольке. Она сидела в темной комнате и уже не ревела, только шмыгала носом. Я присел рядом.

— Что ты изза ерунды ревешь? Подумаешь, попало! Мать уж забыла все.

— Даа, тебе бы так, — всхлипнула Олька.

— А ты помнишь, как меня мать веником огрела. Я хотел увернуться, споткнулся и сопатку раскровянил. И не ревел.

Олька улыбнулась сквозь слезы. Видно, вспомнила, как я летел через порог.

— Вот Пахома мать лупит, это лупит. Прошлый раз она его так поленом отходила, что он три дня на улицу высунуться не мог. А наша больше кричит, чем бьет.

— Ага! А помнишь как меня мать туфлей по голове.

— Ну, Оль, за такое, кто хочешь убьет. Ты же ее новые замшевые туфли испортила. Немецкие. Дядя Павел привез. Надо сообразить было, замшевые туфли гуталином почистить!

— Откуда я знала? Она попросила почистить, я и почистила. Мне никто не сказал, как надо.

Эту почти трагическую историю в семье помнили до конца жизни. Подарки дядя Павла — черное бархатное платье, расшитое бисером, и черные замшевые туфли на высоких каблуках — мать берегла как зеницу ока.

В первый раз, когда она примерила платье и надела туфли, дядя Павел сказал, что она у нас как настоящая артистка. А отец, когда она надевала это платье и туфли, самодовольно улыбался и глаз с нее не сводил.

Мать и платье, и туфли надевала редко, просто некуда было, но туфли время от времени вытаскивала, чистила от пыли одежной щеткой, вытирала тряпочкой, в которую она их заворачивала, любовалась и снова прятала в ящик комода.

Как-то в очередной раз она достала туфли, развернула и стала любоваться. Но тут ее позвала тетя Нина. Мать оставила туфли и пошла, наказав Ольке почистить туфли. Ольга, недолго думая, достала гуталин, взяла щетку и стала мазать замшу. Замша никак не мазалась, и Ольга, наивная душа, пошла докладывать матери, что туфли не чистятся. Мать сначала не поняла, потом не могла поверить, а когда увидела изуродованную туфлю с втертым гуталином, с ней случилась истерика. Ольга стояла ни жива, ни мертва. После истерики последовал яростный взрыв. Мать схватила туфлю за каблук и бросилась на Ольгу. Раза два Ольге попало подметкой по голове, а на третий раз Олька нырнула под кровать. Мать пыталась достать ее, но не могла и только шарила туфлей под кроватью и, всхлипывая, причитала:

— А ну, вылезай, подлюка! Убью!

Олька вжалась в стенку и затихла. Мать еще побегала по комнате и постепенно остыла, села на кровать и заревела сама. Олька просидела под кроватью до вечера. Все поставил на свои места отец. Когда он узнал, что мать била Ольку туфлей, сам пришел я ярость, но ярость его была тихой, может быть, этим и страшной. Он вытащил перепуганную Ольку изпод кровати, прижал ее к себе, погладил по голове, на что Олька разрыдалась, и сказал, едва сдерживая себя:

— Бить ребенка? Сироту?.. За паршивые туфли!..

— Запомни, — процедил он сквозь зубы. — Это в последний раз.

Мать не оправдывалась. Она уже отошла от своего праведного гнева и теперь чувствовала раскаяние…

— Ладно, Оль, плюнь! Смотри, какая хорошая погода!

— Вовка! — донеслось с улицы, — Вов, выходи. И я уже собрался шмыгнуть в коридор.

— Куда? — остановила меня мать. Еще не нагулялся? Целыми днями на улице. Сходика за керосином.

Я нехотя вернулся:

— Пусть Олька сходит.

— Олька сейчас полы мыть будет. А потом мы белье на речку полоскать пойдем. Вот деньги на два литра. Сдачу принесешь.

Я с кислой физиономией взял жестяной жбан. Проволочная ручка резала руку, и мы, когда ходили за керосином, обматывали ее газетой, свернутой в несколько слоев.

— На речку не идешь чтоли? — бросил взгляд на керосиновый жбан Каплунский.

— Не видишь, его мамка за керосином послала! — не мог удержаться ехидный Пахом.

— Как будто тебя не посылают! — шикнул на него Монгол и сказал:

— Приходи, Вовец, мы на своем месте будем.

Я побежал в керосиновую лавку, которая находилась в трех кварталах от нашего дома, в крошечном полуподвальном помещении, где кроме керосина продавались мыло, фитили, стекла для керосиновых ламп, примусы, керогазы и керосинки, а также толстые стеариновые свечи, гвозди, различный инструмент, веники, гуталин и даже хомуты, и много другого товара. За керосином сбегать было недолго, но я терпеть не мог стоять в очередях. Конечно, это была не хлебная очередь, но все равно очередь.

В очереди шел обычный разговор о том, что, где сегодня давали, чтогде почем, и сплетничали о соседях.

— Симку-то дурочку знаете? — сказала тетка из углового дома с нашей улицы.

Симку знали, и все помнили, как ее хотели определить в школу для умственно отсталых. Привели к учителям, стали задавать разные вопросы, а она как в рот воды набрала. Молчала, молчала, потом как обложит учителей матом, да таким, что они уши позатыкали. Вот и вся ее учеба, которая закончилась, так и не начавшись.

Кто-то засмеялся, кто-то сочувственно покачал головой. И все согласились с набожной старушкой, которая пeрекрестилась и сказала:

— И смех и грех. Не дай Бог! Прости нас, Господи!

Отец Симки, маленький еврей Исаак, считался хорошим портным и кормил один всю семью. Он каждое утро с точностью часов шел через всю улицу на работу в ателье и также точно возвращался домой вечером. Ходил он важно, насколько ему позволяла его незначительная комплекция. А после работы он опять работал допоздна, выполняя частные заказы на дому. Его жена, дородная и белая лицом Фира, сидела дома. Считалось, что она воспитывает детей. Кроме Симы у них была еще Галя, девушка на выданье, очень симпатичная, смуглая, с черной шапкой густых волос, миниатюрная как отец. Еще одна дочь, Женя, вышла замуж за русского, такого же коротышку, как ее отец Исаак, составив похожую на родителей пару.

Сима пошла в мать. Несмотря на свои неполные тринадцать лет, она уже была вполне сформировавшейся девицей. Симу, дурочку от рождения, не запирали, и она привидением бродила по улице, заходя в квартиры и часто насмерть пугая хозяек.

Стали говорить ее матери, Фире, чтобы следила за дурочкой, и некоторое время Симу держали дома. Но попробуй, удержи живого человека взаперти. И Сима продолжала гулять по улице. Особенно-то никто и не возражал. Хуже стало, когда Сима почувствовала свою плоть. У нее появилась привычка задирать подол перед мужчинами. Свои мужики знали ее и стыдили, нехорошо, мол, Сима, так нельзя. Чужие сразу понимали, что девушка не совсем в своем уме, и быстро проходили дальше, а ребятам это было на потеху. Иногда они приходили с другой улицы специально на это представление, и, улучив момент, просили: «Сима, покажи». А потом с хохотом разбегались. Мать Симу секла, но это помогало мало.