— Да уж беднее бабы Паши не было! — согласилась мать. — Царство ей небесное!

— Да в том то и дело, Шур! Ты знаешь, сколько у нее в матрасе нашли? — Тетя Нина выдержала паузу и с какой-то злой радостью выдохнула: — Пять тыщ.

— Да ты что? — испугалась мать. Я живо представил, как у нее округлились глаза.

— Вот тебе и «что»! Стали разбирать вещи. А какие там вещи? Все на выброс. Мотя думала, может, что взять себе, да что там! Одно тряпье. Матрас и тот обветшал. Хотели выбросить, да что-то зашуршало. Мотя пощупала, вроде бумага. Надорвали материю, а она и расползлась, гнилая, да и повалились деньги. Больше пятерки и тридцатки, но были и сотенные.

— Вот тебе и нищая! — мать никак не могла прийти в себя. Я удивлен был не меньше и ждал, что тетя Нина скажет дальше, но на кухне установилось долгое молчание: тетя Нина с матерью стали что-то сосредоточенно двигать. Я вернулся к книге, но строчки расплывались, глаза невольно возвращались к одному и тому же месту. Со мной что-то происходило. Мне было не по себе. Я почему-то ощущал стыд и боль. И эта боль разрасталась, будто мне ее кто-то навязывал, она заполняла все мое существо, вытесняя реальность, а когда стала почти невыносимой, вдруг оборвалась, и бабушка Паша явилась мне как живая. Я попытался освободиться от этого наваждения, но она легко вошла в меня, и мое сознание заполнило что-то непонятное и пугающее новизной ощущений. Её жизнь вдруг стала моим навязчивым видением, но то, что я увидел под углом чужого восприятия, смешалось с тем, что я знал…

Бабушка Паша жила одна в маленькой комнатке с коридорчиком, приспособленным под кухню, где на ветхом кухонном столе стояла, покрытая копотью керосинка. На этой керосинке она варила свой нехитрый старушечий обед, чаще всего молочною вермишель. Дом, в котором она жила, был ветхий, облезлый и покосившийся. И бабушка Паша была такая же ветхая, как дом, в котором она жила, и помнила еще помещика, хозяина этого дома. Тогда дом был иной, с прямым фасадом, выкрашенным зеленой масляной краской, и под железной кровлей, радующей глаз ярким суриковым цветом.

Из той своей жизни бабушка Паша видела неясные и странные сны. Но видела она себя в этих снах как бы со стороны и все, что было давнымдавно, казалось, было не с ней, а с кем-то другим. Сны путались, и перед ней представал вместе с погибшим в гражданскую мужем Семеном, батюшка Богоявленской церкви, куда она ходила молиться, отец Борис.

А то видела сына, убитого в первый же год войны, после чего ополоумела от горя и сразу стала старухой. Сын снился мальчиком. Он протягивал к ней руки, а она, опять же посторонняя, никак не могла дотянуться до него.

Старушки богомолки, когда она рассказывала этот сон, со значением говорили, что это господь дает знамение, к себе призовет скоро.

— Да уж скорей бы, Господи! — вздыхала бабушка Паша, не потому что в самом деле считала, что пришла пора помирать, а чтобы не гневить Господа.

За сына она получала тридцать рублей пенсии. Соседка Мотя советовала похлопотать насчет прибавки. Какникак, и муж, и сын головы за советскую власть сложили. Но хлопотать было некому, да и документов никаких, кроме двух писем от сына, да похоронки не было. И бабушка Паша обходилась так.

Полного достатка она никогда не знала. Озарилось, было, счастьем ее житье, когда Семена встретила, да не ей, видно, оно было предназначено, не в тот дом залетело, войной обернувшись, оторвало от мужа, не дав к нему привыкнуть как следует, разбив все слаженное вдребезги. Осталась вдовой Прасковья с плотью и кровью Семеновой, годовалым сыном.

Привыкнув жить бедно, бабушка Паша лучше жить не могла, потому что, как лучше, не знала. Она ни у кого ничего не просила, но ей всегда подавали. И принимая деньги, яблоко или кусок пирога, старые боты или поношенную кофту, униженно кланялась и благодарила от себя и от имени Господа, обещая его милость, будто он был ее родственник.

Вынужденная всегда и на всем экономить и отказывать себе во всем, она незаметно стала скупой. Покупала в основном молоко да хлеб, на что с гаком хватало мелочи, которую ей подавали. То, что перепадало ей из старой ношеной одежды, она ухитрялась куда-то сбывать и оставляла себе лишь малое из пожалованного, самое добротное и нужное, да и то прятала в сундук, предпочитая носить когда-то бывшее черным и, давно потерявшее цвет, сатиновое платье, высокие стоптанные ботинки, модернизированная копия «цыганок», в которых щеголяли еще гимназистки, да потертую плюшку, неизменно пользующуюся спросом у старушек и пожилых колхозниц.

По дороге домой бабушка Паша, откуда бы ни шла, кланялась земле, подбирая щепки, доски, кусочки угля — все, что горело и, таким образом, обеспечивала себя топливом; и никогда не упускала случая заглянуть в скрытые от глаз углы и кусты в поисках пустых бутылок, и они у нее вечно звякали в облезлой дермантиновой сумке с ручками, обмотанными изоляционной лентой.

В церковь она ходила не ко всякой службе, экономя на свечке и строительстве храма божьего, жертвуя только по большим праздникам, хотя в бога верила твердо, часто молилась с поклонами и не забывала прочесть краткую молитву «На сон грядущим»: «Огради мя, Господи, силою Честнаго и Животворящаго Твоего Креста, и сохрани мя от всякого зла» и «Ослаби, остави, прости, Боже, прегрешения наша, вольная и невольная, иже в слове и в деле, иже в ведении и в не ведении, иже во дни и в нощи, иже во уме и в помышлении: вся нам прости, яко Благ и Человеколюбец».

В комнате, в углу, у нее висел черный от копоти Николай Угодник, которому она надоедала, выпрашивая себе здоровья и легкой смерти. У Матери Божьей, святой девы Марии, она не просила ничего, но делилась мелкими заботами, пересказывая уличные склоки, жаловалась на суету мирскую и, повздыхав перед образом, снимала с души злобу, накопившуюся за день.

Выше отца Бориса в своей мирской жизни она никого не знала. И когда после окончания службы подходила к нему под благословение, робела. Ей казалось, что батюшка читает ее душу как книгу, где видит грехи, которые больше никому не ведомы. Она поспешно прикладывалась к кресту и, получив благословение, спешила отойти, а, отойдя, вздыхала с облегчением.

Так она и жила. Тихо. Уживаясь с людьми и Богом. Ничего ни у кого не просила, ничего никому не давала, разве что благословение Божье, которое давать было просто.

И счет годам, бабушка Паша потеряла и дня своего рождения не помнила.

Но умереть она не могла, потому что далеко под Псковом, в селе Дубки, лежал в братской могиле ее сын, и она еще не плакала на его могиле. И она знала, что не будет ей покоя, пока не съездит на его могилу.

Для того и копила деньги, откладывала копеечку к копеечке, рубль к рублю.

Она берегла память о сыне и носила ее в себе все эти долгие годы войны. И все эти годы ей не давала покоя мысль о том, что сын ее умирал в чужой стороне и звал ее, а она была далеко, и некому было унять его боль, утешить, облегчить его страдания. Эта мысль жгла ее и терзала сердце. И все чаще в последнее время стало возникать перед ней лицо сына, точно он напоминал ей о себе. И когда видение становилось особенно навязчивым, она шла в церковь, ставила незапланированную свечку, оставляла поминание и сама молилась за упокой души убиенного раба Божьего Михаила.

Однажды, когда бабушка Паша стояла в овощном магазине за капустой, ей стало плохо. Сердце вдруг сдавило невидимой силой так, что она не могла вздохнуть, в глазах потемнело, а ноги подломились, и она стала опускаться на пол. Она бы упала, но ее успели подхватить под руки, отвели к окну и усадили на ящик.

Когда сердце немного отпустило и бабушка Паша смогла перевести дух, ее отвели домой. Соседка Мотя дала ей капель и оставила одну.

Оставшись в своей комнатенке, бабушка Паша почувствовала себя плохо. Ноги не слушались, и хотелось поскорее лечь. У нее хватило сил по стеночке добраться до кровати…Она не видела ангелов и не слышала колокольный звон, и даже не успела понять, что умирает. Сердце сделало последний какой-то судорожный толчок, тело дернулось и замерло. Но мозг некоторое время еще продолжал работать, и сознание успело отметить расползающуюся пустоту и бестелесную легкость…