В деревне все верили, что Васька Ермаков разбогател через цвет папоротника…
Мой дед Тимоха пришел домой с простреленной ногой. Была задета кость, и нога долго не заживала. Так он и остался хромым. В непогоду нога донимала ноющей болью, словно кто водил по оголенной кости рашпилем.
Бабушкин брат Петр с войны не вернулся.
Дети пошли один за другим. Сначала Марья, потом Алексей, Иван, Авдотья. Двенадцать человек. Дарья и Авдотья жили отдельно, своими семьями. При ней оставалось четверо: Антонина, Николай, Нюра и Юрий, которого она звала Егором. Этих уберегла. Эти были младшие. И всю войну находились при ней, кроме Егора. Егор воевал и вернулся контуженный, но живой. Да и эти, Антонина, Колька и Нюра, хоть и были при ней, но ходили в партизанах, и она нянчилась с Тонькиными девками, Валькой и Катькой.
Четырех отдала фронту, а вернулся только один. Иван и Алексей погибли, один под Сталинградом, другой в чужой стороне, когда уже война шла к концу. На них она получила похоронки. А Федор, первенец, любимый Тимофеев сын, пропал без вести. Но бабушка все надеялась и верила, что он жив и мыкает горе в плену. Ждала, пока шла война, и потом ждала, что объявится. И сейчас в глубине души верила, что где-то на чужбине Федор мается, тоскует по Галеевке, не может вернуться, потому что держит его что-то там, и не может он дать весточку, знак о себе. Грунюшку и Васятку унес тиф. Катя умерла от простуды. Это было давно, еще до рождения Антонины, которой уж, считай, самой за тридцать будет.
Но у нее в живых осталось еще шестеро детей. Трое здесь. Марья, самая старшая, далеко, на Камчатке, у самой скоро внуки будут. Изредка приходит письмо на Антонину, где Марья спрашивает, жива ли еще мать, и поклон передает. Авдотья, та живет в Запорожье. Тоже пишет, тоже про мать спрашивает.
Бабушка часто молилась, и я слышал, как она шептала: «Пресвятая Троице, помилуй нас. Господи, очисти грехи наша. Владыко, прости беззакония наша; Святый, посети и исцели немощи наша, имене Твоего ради. Господи, помилуй»…
Утром бабушка Василина рассказала за столом, как Николай с Зинкой отвезли ее к младшей дочери Нюрке, как она попала к Антонине, а потом пришла к нам…
…В воскресенье, пока Николай спал, 3инаида стала готовить завтрак. Дочь Алевтина тоже еще спала.
Часов в девять встал Николай, и Зинаида принялась тормошить Алевтину, которая, судя по открытому рту и сладкому посапыванию, спала крепко.
Бабушка Василина уже поднялась и сидела в комнате на диване, ожидая, когда ее позовут есть.
За столом Зинаида была не в меру оживлена, стараясь угодить Василине, и подсовывала ей лучшие куски, но та, казалось, этого не замечала. Она вообще была к еде равнодушна и ела мало, все больше чай, да молоко, когда было.
Николай уткнулся в свою тарелку и, не поднимая глаз, с аппетитом уплетал картошку с огурцами. Зинаида поняла, что Николай нужного разговора все равно не начнет, и решила сделать это сама.
— Мам, а мам! — весело позвала она. — Что, если мы тебя свезем к Нюрке? У нее поживешь чуток!
Василина оставила кружку с чаем и захлопала подслеповатыми глазами, силясь вникнуть в слова невестки и понять, шутит она или что? Зинка доброжелательно вертелась возле нее и делала вид, что ничего особенного не случилось. Василина вопросительно посмотрела на сына, и тот, поерзав на стуле и неловко откашлявшись, поддержал Зинку, будто разрешил:
— А чего? Поживи. У Нюрки тихо. Сколько уж у нее не была?
Василина молчала и словно чего-то ждала. Николай невольно отвел глаза и, обращаясь к Зинке, поспешно добавил:
— Надоест у Нюрки, назад заберем.
Василина, ни слова не проронив, пошла в свой угол, где стояла посолдатски тощая железная кровать, на которой она часами неподвижно сидела, шевеля губами, занятая своими мыслями. Она вспомнила, что вчера вечером сын с невесткой в разговоре, отрывки которого до нее доносились из их комнаты, часто поминали ее, и теперь догадывалась, что невестка затеяла этот разговор, кончившийся для Василины неприятностью. Но на невестку не обижалась (понимала — мешает), хотя и не любила ее. Не могла смириться с тем, что Колька, ее сын, самых что ни на есть партизанских кровей, привел в дом дочку полицая Сеньки Шулепы. Конечно, дети за родителей не ответчики. Да и Сенька свое получил — восемь лет дали. И разумом Василина это принимала, и зла у нее против Зинки не было, но сердцу приказать не могла. Для нее вся порода Сенькина была навек проклятая.
Когда Николай заглянул в комнату, где стояла кровать матери, он увидел, что мать собирает в узел свои вещи. На кровати лежал образ Николая Угодника, который стоял обычно на шифоньере, в углу, потому что Зинаида вешать икону на стену не разрешала.
На диванчике сидела Алевтина и, насупившись, следила за бабкой. Она покусывала губы, чтобы не зареветь.
Николай, ничего не сказав, повернулся и пошел на кухню, где Зинка мыла посуду.
— Мать укладывается, — сказал он хмуро.
— Сейчас поедем, — не поняв его настроения, бросила Зинка.
— Вроде как-то нехорошо! — сморщился, как от зубной боли Николай.
— А мне хорошо? — Зинка с силой бросила мокрую тряпку в раковину и в сердцах громыхнула кастрюлей. И вдруг тоненько, пособачьи, заскулила, загундосила:
— Тебе, черту, что? Пришел, пожрал и во двор с мужиками в домино. А я дома с маткой твоей. Во все дырки нос сует. И все подкалывает, все с подковырками. Нука попробуй. Это не так, и то не этак. Она же меня всю жизнь ненавидит, я знаю. А я ее должна терпеть? Накось вот, выкуси! — сунула она кукиш из гладких, толстых, как сардельки, пальцев к носу Николая.
Тот столбом стоял посреди кухни и хлопал глазами, даже не пытаясь остановить поток кипящих злобой слов распаленной Зинаиды. Но, когда Зинаида сунула ему в нос кукиш, его лицо начало наливаться кровью, и желваки от сильно стиснутых зубов заходили по скулам.
Зинаида спохватилась и, гася мужнину ярость, бросилась ему на грудь, с безошибочной женской интуицией мгновенно определив ту единственную манеру поведения, которая не даст разразиться скандалу, и разрыдалась.
— Ладно! Будет, будет! — стал успокаивать ее Николай и, снисходительно похлопав, словно телку, по боку, отстранил от себя.
— Я ж не враг какой твоей матке, — всхлипывая, выговорила Зинаида. — Пусть хоть с месяц побудет у Нюрки. Дай мне-то передых.
Часам к одиннадцати собрались. Алевтину с собой брать не стали, и она, надув губы, пошла реветь в комнату.
Василину с узлом запихнули в трамвай и с трудом влезли сами.
Нюрка жила в двухэтажном деревянном доме на втором этаже. Узел тащила Зинаида, а Николай вел мать по шатким ступенькам, поддерживая под руку.
На звонок никто не ответил, и Николай, пошарив под половиком, достал ключ и открыл дверь. Ждать Нюрку не стали и, оставив Василину, уехали.
Осмотревшись и разобрав узел, Василина села на диван. Комната у Нюрки была небольшая, но все как у людей. И диван, и зеркало, и на полу красивые дерюжки. Шифоньер отделял диван от Нюркиной кровати, которая стояла за дверным выступом, и получалось что-то вроде отдельной спаленки. У Кольки, конечно, побогаче. Василина вспомнила вазу, которую приволокла Зинка и поставила в коридоре, в углу, возле комнаты, где она спала с Алевтиной. Когда проходишь мимо, она шатается и глухо звенит, будто грозится. Лишний раз из комнаты не высунешь, чтобы не зацепить, да не разбить. Глаза-то еле видят. А днем девку покормить надо. Маленькая все ж, все подать нужно. Как теперь будут?.. Да вертлявая очень девка-то. Так из рук все и выбивает. А они, руки, и впрямь, что крюки. Вот и выходит, то тарелку, то стакан расшмакаешь. А Зинка, когда придет к обеду, когда нет. Теперь, хошь не хошь, придется ходить каждый день. Алевтинку-то кормить. Назовут же, прости Господи, басурманским именем. Батюшка крестить под этим именем и то отказался. Катериной нарек.
Зазвонил звонок, и Василина с крехтом стала подниматься с дивана. Пока она дошла до двери, звонок еще позвонил два раза, сначала коротко и резко, словно бранился, потом нетерпеливо и требовательно.