Помню, в детстве на дальнем конце нашей улице жили братья с прозвищем «китайцы» — старший китаец и младший. Старший, которому было лет двенадцать, считался хулиганом отъявленным. А младший, только поступивший в первый класс, тянулся за старшим и перенимал все его повадки. Вся улица знала, что отец их вор и сидит в тюрьме. Не помню, как младший как-то оказался у нас в доме, но помню, что моя мать угостила его куском пирога, и он, благодарный редкому к себе доброму отношению, решил прочитать стихи, которые знал. Он попросил поставить его на табуретку и прочитал стихи, похожие на частушки. Самое невинное четверостишие было: «Пришла курица в аптеку И сказала: «Кукареку! Дайте пудру и духи, Чтоб топтали петухи!..».

Мать выпроводила младшего китайца на улицу и сказала: «Чтоб больше я этого маленького негодяя не видела. Вова, это плохой мальчик. Не водись с ним».

Наша компания с китайцами и не водилась, просто они иногда появлялись на нашей части улицы, и мы относились к ним нейтрально, потому что это всё же была одна улица.

Я спросил мать:

— А зачем кур нужно топтать?

— Не знаю, — ответила раздражённо мать. — Спроси у отца.

— Сынок… это чтобы курочки яички несли, — растерянно и невпопад сказал отец.

Я ничего не понял, и только немного позже, когда на улице меня по-своему просветили по части половых отношений, я пришёл к выводу, что вопрос свой поставил неверно, правильно было спросить не «зачем?», а «как?».

Но идиотские слова частушек словно прилипли ко мне и преследовали долгое время…

Однажды я увидел объявление, которое стояло обиняком, выбиваясь из общего списка танцевальных, хоровых и других творческих групп своей значительностью и даже некоторой таинственностью. Объявление приглашало желающих попробовать себя в качестве артиста Народного театра. Ниже говорилось, что театром руководит Заслуженный артист РСФСР Борис Михайлович Каширин, артист Омского драматического театра.

И мне вдруг показалось заманчивым попробовать себя в качестве артиста в драмкружке с привлекательным названием Народный театр, хотя никаких талантов в лицедействе я за собой никогда не замечал, если не считать первое и последнее выступление со сцены клуба ЛГПИ имени Герцена со своими переводами с английского. Тогда я обидел английских студентов, прочитав стихотворение «Лондон» Уильяма Блейка.

Я брожу по улицам нарядным,
Там, где Темза темная томится.
Каждого прохожего обласкиваю взглядом,
А в ответ суровые, нахмуренные лица.

Перед тем как я прочитал эти мрачные стихи, Стив, старший группы английских студентов, попросил публику принять во внимание, что это стихотворение написано английским поэтом в конце XVIII века и не имеет отношения к сегодняшней Англии. Но я, не обращая внимания на смущение англичан, бросал в зал с ораторским надрывом страшные строчки и клеймил:

В каждом слове страх я замечаю,
Плач ребенка кажется заклятьем,
Всюду скорбь, усталость я встречаю,
С бледных губ срываются проклятья.

Наши гости, студенты из Лондона, разводили руками и перешептывались, а я поставленным голосом добивал капитализм:

Кровь солдат и стоны омывают
Роскошь замков древних и дворцов,
Только люди в нищете здесь умирают,
Смерти глядя с радостью в лицо.

Последние строчки я произнес тихо, что прозвучало еще более трагически, чем у Блейка. Я сказал «поставленным голосом» и не оговорился, потому что в клубе с нами работал приглашённый артист театра и кино, который репетировал с выступающими и учил выразительному чтению стихов с логическими ударениями, паузами и интонациями.

Зал аплодировал. Он принял концепцию. А до меня стала вдруг доходить нелепость происшедшего, и я с ужасом понял, что не только сделал глупость, прочитав это стихотворение, но и спровоцировал ситуацию, при которой неловкость чувствовали и гости, и те нормальные люди, для которых политика оставалась всегда чем-то второстепенным, и жили своей простой человеческой жизнью.

А зал не унимался, и кто-то даже выкрикивал: «Мо-ло-дец, мо-ло-дец!».

Я поспешил уйти, не дочитав переводы из Байрона и Шекспира. Сгорая от стыда, дождался Стива, чтобы извиниться и объяснить… а что я мог объяснить? Стив натянуто улыбался, и смотрел на меня с легким презрением…

Дом культуры приятно радовал глаз салатовым цветом стен и белыми колоннами. Аккуратное двухэтажное здание украшал герб СССР с развёрнутыми знамёнами, оно выглядело уютно, и я с волнением, словно шел на экзамен, открыл с трудом высокую тяжёлую, не иначе как дубовую, дверь, к тому же снабжённую ещё и мощной пружиной. Дверь втолкнула меня в фойе и с грохотом захлопнулась, став на место.

Вахтёрша на входе вязала что-то на спицах. Она споро работала, спицы мелькали в её руках, и клубки шерстяных ниток прыгали и шуршали в небольшой картонной коробке.

Я поздоровался. Вахтёрша равнодушно посмотрела на меня поверх очков.

— Ну и дверь у вас! — сказал я. — Как только с этой дверью девушки справляются!

— Вы к кому? — оставила без ответа мой вопрос вахтёрша.

— Да хочу в драмкружок записаться.

— Это к Борису Михайловичу. Они в зрительном зале, репетируют. Иди прямо, направо зал. Найдёшь. Когда репетируют, даже здесь бывает слышно.

Действительно, чем дальше я шел по коридору, тем отчётливее слышал голоса, по которым без труда нашёл зал, где шла репетиция. Я тихо приоткрыл дверь и просунул голову. Дверь скрипнула и бархатный баритон недовольно сказал:

— Ну кто там ещё?

В зале царил полумрак, и я отчётливо видел только сцену, на которой стояли и сидели на простых конторских стульях артисты. С трудом я разглядел человека, сидевшего где-то в третьем или четвёртом ряду партера с пачкой листов бумаги в руках, очевидно, пьесой, как раз напротив двери, в которую я вошел.

— Вам кого? — спросил мужчина. Теперь голос его звучал нетерпеливо. Репетиция прервалась, и артисты стояли в ожидании команды продолжать.

— Я хочу записаться в драмкружок, — торопливо сказал я и почувствовал, что робею. Мои глаза привыкли к полумраку, и теперь я смог рассмотреть режиссёра или руководителя. Он выглядел импозантно, крупные черты лица на львиной голове, пропорциональной массивному телу, предполагали благородство и великодушие.

С минуту режиссёр разглядывал меня.

— Ну-ка, ну-ка! — сказал он наконец. — Поднимитесь-ка на сцену. — Да снимите плащ.

Я повесил плащ на спинку кресла и поднялся по ступенькам на сцену. Теперь на меня с любопытством смотрело несколько пар глаз, отчего я совершенно смешался.

— Ну, чем не Севастьянов? А? — воскликнул режиссёр.

— А что, Борис Михалыч, похож, — оглядев меня как девку на выданье, согласился смуглый черноволосый красавец из состава артистов.

— Арсен, ну-ка дай молодому человеку текст с ролью Севастьянова, пусть прочтёт что-нибудь. Давай с первого его выхода. Варя, Сергей, дайте ему реплики. Вы «входите… Да, как вас зовут?

— Владимир, — ответил я.

— Так вот, Володя, представьте военный городок. Лето. К вашему товарищу, лётчику Сергею Луконину, приезжает невеста Варя. Вы приходите на квартиру к Луконину и впервые видите его невесту. Она вам нравится, вы стесняетесь и даже находитесь в некотором замешательстве… Всем десять минут отдыха. вы, Володя, знакомитесь с текстом.

Всё это Дмитрий Михайлович проговорил по-режиссёрски властно, не допускающим возражения тоном, будто я уже сто лет принадлежу к труппе его самодеятельных артистов, которые благоговейно внимают ему и готовы выполнить любое указание.

Через десять минут я «входил» в комнату главного героя пьесы.