Зато Дионисий заверещал как резаная свинья:
— Отпусти! Отпусти! Отпусти! — Грек пытался ухватить Приска за плечо мягкими слабыми пальцами.
Тут Приск наконец узнал в соглядатае молодого Эдерата, но не выпустил, а стиснул пальцы еще крепче, несмотря на боль, вспыхнувшую где-то в глубине искалеченных суставов.
— Так-так-так… — проговорил военный трибун насмешливо. — Что же ты не присоединился к нашей беседе, а прячешься за занавеской, будто царь царей во время пира. Мы бы тебя не прогнали.
— Отпусти его! — простонал Дионисий. — Эдерат — Аршакид! Как ты мог забыть об этом, сиятельный? — В своем льстивом усердии Дионисий именовал Приска сенаторским титулом, хотя римлянин был только всадником. — Ни один простой смертный не вправе касаться Аршакида, оскверняя его драгоценное тело.
— Э, друг мой, — заявил трибун жестко. — А вот ты позабыл, что я — вовсе не простой смертный. Я — римский гражданин. А любой римский гражданин по своему положению равен любому царю, так было и так будет — всегда. Так что прикосновение мое — равного к равному, оскорбить и унизить не может хотя бы и Хосрова.
После чего Приск разжал пальцы.
Впрочем, Эдерат не гневался. А если и гневался, то никак этого не показал. Напротив, он улыбался, но только эта улыбка не понравилась Приску. И еще не понравилось, что в комнату прокрался человек в темных одеждах, закутанный так, что не только тела, но и лица было не разглядеть, только в узкую щель меж полосками ткани ярко сверкали глаза — будто человека сжигала болотная лихорадка. Он молча проскользнул в центр комнаты, по очереди открыл серебряные курительницы и швырнул на решетку шарики благовоний. После чего вновь закрыл крышки и сам опустился на пол в центре комнаты и застыл недвижно. Краем глаза Приск заметил, что Сабазий забился еще дальше в угол, стремясь укрыться от взгляда человека в темном за шкафом с дорогой посудой. Но странный гость не обратил на раба никакого внимания.
Приск ясно ощутил в воздухе терпкий дурманящий аромат, что добавился к прежним. Голова на миг закружилась, и он едва не упал.
Однако тряхнул головой, покрепче расставил ноги и для уверенности положил руки на пояс.
— Зачем ты прибыл к нам, военный трибун, — спросил Эдерат мягко, как будто накануне они уже не разговаривали целый час, а то и более и о цели визита все было сказано, и не раз.
— Император Траян отправился брать под свою руку Армению, и он надеется, что Хатра… — начал Приск повторять заученный заранее текст.
— Я уже слышал официальные речи, — резко оборвал его Эдерат. — И послания Траяна, и заверения наместника Сирии, и твои шепотки. Вы все болтаете об одном разными голосами, как чревовещатели на базаре…
«И этот про чревовещателей…» — ухмыльнулся совершенно непочтительно Приск.
— Что ты смеешься?
— Ничего… смешно… — Приск удивился тому, что говорит так странно. Будто против своей воли.
Эдерат опешил. Сбившись, он начал менее уверенно:
— Скажи вот что… Ты можешь поклясться, что Траян не потребует от Хатры открыть ворота перед его легионами, что он не свергнет повелителя Хатры и не прикажет ее воинам вступить в армию Рима.
— Как я могу приносить клятву за своего принцепса? — ответил вопросом на вопрос Приск.
— Ты же сказал, что римский гражданин по своему положению равен царю. Царь властен давать обещания и в силах исполнить свои клятвы. Так вот и клянись как царь, отвечая за данное слово.
— Я клянусь Юпитером Громовержцем, что Траян не потребует вашу армию и ваших царей под свою руку. Он предлагает вам союз, а не рабство, — заявил Приск, в глубине души сознавая, что ничего подобного говорить не имеет права.
— Что ж… я слышал, клятва Юпитером — сильная клятва. Но дай повелителю Хатры еще одну клятву. Поклянись жизнью сына, что армия Траяна никогда не войдет в Хатру.
— Клянусь… — прошептал Приск.
В этот миг Сабазий вскочил, ринулся к Приску, ухватил его за руку и потащил вон из комнаты.
Приск не сопротивлялся. На него напал странный нелепый смех. Максим, поджидавший у входа, с изумлением уставился на трибуна, в первый момент решив, что тот нализался неразбавленного пальмового вина.
— Сабазий, вообрази, я равен царю… — бормотал военный трибун, смеясь. Ноги его заплетались, и он чуть не падал. — Я могу сказать Хосрову… а что я должен сказать Хосрову? Ты не помнишь? Нет? Кажется… ничего…
Максим шел впереди, оглядываясь на каждый шорох и держа клинок обнаженным. Сабазий, к изумлению Приска, тоже обнажил кривой фракийский клинок. «Мой клинок…» — отметил чисто автоматически трибун. Но опасались провожатые трибуна напрасно — до дома они добрались без приключений.
Приска уложили спать. Максим лег у входа в комнату, как верный пес. Сабазий расположился во дворе.
На рассвете, когда еще все спали, Сабазий поднялся и тихо-тихо покинул дом.
Узкий одноэтажный дом с лавками справа и слева от входа. Вон там наверху полузакрашенное имя «Задок». Сабазий помнил темноликого старика в ветхих, но всегда чистых белых одеждах. У Задока было семеро сыновей, и всех их забрала пустыня — или дети пустыни, живущие в палатках… А старик продолжал каждый день появляться в лавке и торговал благовониями, столь необходимыми во время сакральной трапезы. Внизу, под именем — изображение дурного глаза, его прокалывает человек с копьем, клюет птица, жалят змей и скорпион, собака рвет зубами. Но кто-то из защитников позволил дурному глазу глянуть — и сломалась судьба Сабазия, как судьба семерых сыновей Задока. Пять лет не вкушал он священный хлеб с другими проводниками-хаммарами, пять лет бродил по чужим дорогам, следуя чужой воле.
Сабазий прошел внутрь. В большую комнату, где за длинным столом — Сабазий помнил — они когда-то сидели с отцом. В тот день писец внес имя сына главного хаммара в длинный свиток проводников караванов.
— Илкауд, — прошептал Сабазий почти забытое имя, провел языком по губам, вновь прошептал: — Илкауд.
Имя казалось горьким на вкус. Пустыня, плетки надсмотрщиков, прутья рабских клеток стерли имя свободного уроженца Хатры.
Взнос за юного Илкауда составлял сто ассов — по меркам Хатры, сумма большая.
Но меньшее стыдно было вносить, ведь Шамшбарак — отец Илкауда — и был главой хаммаров, проводников караванов на ослах. После главы проводников караванов на верблюдах — это был самый уважаемый человек в Хатре. Выше него — только самые уважаемые, сам повелевающий Хатрой Уруд, а за ним — главный жрец Акаба и следом сборщик податей. То есть Шамшбарак был пятым человеком в Хатре. А его сын сделался рабом.
— Ты кто? — спросил низкорослый погонщик, заступая Сабазию дорогу.
— Хаммар, проводник караванов ослов, — ответил Сабазий и показал медный амулет.
Сколько слез и унижений стоило Сабазию сохранить этот кусочек меди за пять лет своего рабства.
— Амулет знаком. А вот тебя не помню.
— Я был погонщиком только полгода. Потом попал в плен и меня продали в рабство.
— Если ты — хаммар, то не можешь говорить о себе «был». Наше братство — на всю жизнь. И если тебя обманом продали в рабство, то мы выкупим тебя — погонщики недаром платят сыновьям богов с каждых десяти ассов один асс на выкуп несчастных, что попали в плен. Я помню тебя? Или нет?
— Не помнишь. Чтобы меня не узнали, укравший меня человек сжег мне половину лица. Он обожал запах горящего мяса… Но отец записал меня в погонщики. То было пять лет назад — мне было пятнадцать. Меня звали иначе, и я вкушал в этом зале сакральную трапезу.
— Ты хочешь вернуться?
— Отныне я — Сабазий. И нет — вернуться я не хочу. А хочу говорить с верховным жрецом Шамша Акабой. Он видел меня, но не узнал. Как и другие. Я хочу говорить с ним один на один, и так — чтобы нас никто не услышал.
— Так тебя и примет распорядитель культа Шамша… — хмыкнул погонщик. — Слуга-нут не может осквернять слух высокого лица своим мерзким видом и скрипучим голосом.
— Скажи ему вот что: Илкауд, сын Шамшбарака, готов говорить с ним о важном.